Литмир - Электронная Библиотека

***

Нам приятно движение, утомительна остановка, и ужасна мысль о полном его прекращении. Душевная жизнь больше всего боится подавленности, тоски, т. е. остановки внутренней, напряженной внутренней неподвижности. Пусть будет всё, что угодно, – в гору или под уклон, душевный подъем или огорчение, всё лучше неподвижности-тоски. «На миру, – говорят, – и смерть красна». «На миру», т. е. среди душевных движений, в перемежающемся блеске и тенях. И умереть не страшно, когда ты подлетел к смерти на возвышающейся или убывающей волне. Ужасно только неподвижное царство тоски. Бесприютность и безнадежность хороши в молодости, когда и через них на мир смотрит веселая надежда, для которой и недостаток полон, и неизвестность сладка, и несчастие упоительно, потому что во всех вещах она видит только путь и становление и переход, и никогда – окончание и остановку. Молодости всегда легко, потому что она окружена сверкающей гладью надежд…

***

Когда надежда перестает быть даром, она становится обязанностью. Как разновидность молитвы, она вменяется в религиозную обязанность, потому что надеющийся как бы меняет натяжение мировой ткани, подталкивает события, превращая их иногда из только вероятных в возможные, из возможных в случившиеся, и случившиеся именно так, а не иначе. Только при таком понимании, при условии, что мы видим в ней нечто большее, чем просто явление душевной жизни, надежда может быть религиозным долгом.

***

Когда человек изверивается, он просто устает искать смысл вещей, и душа его, если и была до того в полусвете, теперь добровольно оказывается в темноте. От ненасытной жажды знания, умеряемой, правда, уверенностью в невозможности полного ведения, душа бросается к житейской мудрости, т. е. к обожествлению неполных знаний о немногих вещах. «Нам хотелось бы, – говорит она, – чтобы в мире было так-то и так-то, – и рассказывает с грустной улыбкой о своей молодой вере, – но в мире всё не так и даже совершенно наоборот, и вообще жизнь не обязана соответствовать нашим чаяниям». Однако на самом деле не жизнь их обманула, а они перестали вопрошать прежде времени, и – хуже того – стали поступать так, как будто отрицательные ответы на их вопрошания уже были известны. Изверившийся отступает от своего долга.

***

С. Л. Франк прав: обаяние соблазнов пола не столько в чувственной любви, сколько в обещаемой ей полноте жизни, а чувственная любовь сама по себе для души значит мало – или почти ничего. Нам нужна не она, а нечто, на что она намекает, для чего она только знак. Глубокая ошибка – считать чувственную любовь целью стремлений юности, да и вообще каких бы то ни было устремлений. Напротив, в нас есть нечто, что сопротивляется чувственному миру и не желает в нем исчезать. Так что же это такое – некий твердый нерастворимый осадок, который не только не поддается растворению в половой стихии, но всячески ему противится? (Будь здесь Розанов, он бы на всякого так рассуждающего закричал: «содомит!», как он кричал на каждого противника своей философии, но эти розановские восклицания, надо заметить, только намекают на женственность его собственного характера…) Однако объяснять влечения духа предпочтениями пола не то чтобы странно, а несколько произвольно: почему не наоборот? К тому же, если видеть в «содомии» проявление женской натуры под мужской оболочкой, как это принято сейчас, то почему же как раз женственная способность растворяться без остатка в чувственности должна быть этим людям чужда? Странно и труднообъяснимо, да это объяснение и не подходит к великому Платону… Что касается меня, то я думаю, что эта сила сопротивления и есть душа.

***

Полнота земной жизни, в той скудной степени, в какой она нам доступна, не дает душе удовлетворения. Двигаться дальше в эту сторону бессмысленно: впереди ничего нет. И даже там, где эта полнота земной жизни присутствует, она не означает воплощения высших ценностей, чего совершенно не чувствовал – опять я ввязываюсь с ним в спор – Розанов, живший так, как будто Христос и не приходил, как какой-нибудь ассириец или древний еврей. Полнота жизни не признак божественного ее одобрения. Лев Толстой всю жизнь метался в поисках «добра», но это было только слово, за которым скрывалось совсем не то нравственное содержание, какое в него обычно вкладывают. «Добро» это было, как отмечал Лев Шестов, на самом деле спокойствием, возможностью укрыться от ужаса и несовершенства жизни. Добро мало общего имеет с этой целью Толстого. «Как мне жить так, чтобы не испытывать постоянно угрызающего чувства напрасности жизни», это совсем не то же, что «как мне вести себя, чтобы быть нравственным». Нравственный человек заботится о достижении определенных целей; здесь же речь шла не о том, чтобы достичь целей, а о том, чтобы их найти…

***

Как бы мы ни пытались избавиться от морали, как бы мы ни хотели ее утопить, она всё равно выныривает в конце, в качестве последствия наших действий. В морали видят какое-то личное оскорбление, но ее значение совсем не в «вот что я думаю о тебе», но в «вот к чему приведут твои поступки». Мораль есть учение о последствиях наших дел. Потому-то моралистов и побивают камнями. Потом, конечно, плачут, но зато сохраняют самоуважение и не оскверняют свою душу раскаянием. «Я не могу, – говорит современный человек, – позволить себе стыдиться, потому что стыд сделает меня менее сильным, и к тому же зависимым от тех, кто научил меня стыдиться». И чтобы не сомневаться в себе, такой человек гонит прочь совесть и тех, кто о ней говорит. И вера в Бога исчезает одновременно со способностью сомневаться в себе… и на знамени человечества пишутся два слова: сила и гордость.

IV

***

«Духовные ценности» в чистом виде значат страдание, страдание и еще раз страдание, итог неимоверного напряжения мысли, вынужденной перетолковать, переставить все известные ей понятия так, чтобы новый их порядок придал существованию вид осмысленности. Чтобы не сойти с ума или не потерять свою душу, нужно отвергнуть либо действительность, либо свой взгляд на действительность. Отвергающий действительность сохранит «идеалы», но уверится в бессмысленности мира; кто решится на разрушение и перетворение своего внутреннего строя понятий, может достичь большего – увидеть в действительности смысл. Тому, кто не может ни согласиться с ходом вещей, ни принять в нем участие, ни противостоять ему, остается только вложить себя вполне в какой-либо вид творчества. Мы не в силах воздействовать на вещи, но мы можем придать им тот или иной смысл и соотношение, упорядочить их заново и в море наступающей бессмыслицы создать островок смысла, каким в распадающемся мире стала когда-то Нагорная проповедь. Наше создание не изменит равновесия исторических сил, но позволит нам прожить жизнь с незамутненным разумом, что не так уж и мало. Философия в таком случае оказывается средством сохранить рассудок.

***

Ницше хотел быть последним истолкователем мира, но ни одна йота из его истолкований не была принята. Или, скажем так, общество приняло некоторые из его исходных посылок («нет ничего истинного»), но без его выводов. Читая Ницше, видишь, что это слишком духовный писатель для нашего времени. Если он мечтал о придании жизни нового смысла, то современность готова успокоиться на идеале обеспеченного существования в бессмысленном мире. Ницше расшатывал опоры храма, рассчитывая на освободившемся месте выстроить новый. Храм разрушен, но его место пусто. Пала ненавистная Ницше мораль, но сменили ее побуждения стада – уже настоящего, не приукрашенного стада, с его заботами о пище и безопасности, словом, не того воображаемого «стада», которое, по Ницше, выработало в себе христианскую религию и христианскую нравственность… Дух же процветает только там, где ставит себе цели, враждебные или хотя бы чуждые собственному благополучию. Ницше (как и наши Герцен и Достоевский) вопиюще современен. То, что он предсказывал, совершилось: мозаика осмысленного мироздания рассыпалась; связи между вещами порваны; истина вырвалась из клетки человеческих представлений и снова летает в небе. «Так истины больше нет? – Ничего подобного. Истина свободна и снова ожидает, когда мы отправимся ее искать».

7
{"b":"633858","o":1}