***
Я понимаю гораздо более того, что я знаю. Знание всегда узко, более того – оно всегда есть познание частностей, разделений; понимание же всеобще, так широко, что слова не вмещают его. В каждое мгновение жизни я понимаю больше, чем знаю. Знания постепенно растут, но круг понимания расширяется неизмеримо быстрее, и точное знание – только точка в середине этого круга. «Свет знания» – только костер в темном поле, к краям которого, к границе света и тени, стремится подгоняемое недоумением и любопытством наше понимание… Оно смутно, неосознанно, полно тумана и теней, но неизмеримо шире светлой точки нашего знания… Если бы путь логических заключений приводил к истине, то давно бы уже не было несчастных. Но раз это не так, мы вправе предположить, что логика и истина не состоят в родстве, а разум – не крайний судия правды.
Более того: Сократ был в корне, совершенно не прав. Знание истины, различение между должным и недолжным, ни на грош не обеспечивает спокойствия. Знание доброго и злого не только не делает душу неуязвимой, но, напротив, с него-то и начинаются обостренная чувствительность и открытость ранам. Напротив, только видя попираемую ногами истину и начинаешь беспокоиться. Неуязвимость была бы возможна при душевной неподвижности, слепой уверенности в однажды добытых выводах; но в жизни меньше всего поводов для уверенности. И потом, истина как раз требует деятельного к себе отношения. Истина как раз то, к чему направлены наши душевные силы, истина определяется через любовную к ней направленность наших чувств, она наша любовь и святыня, и «поиск истины, – говорила Диотима, – есть великая и опасная любовь». Конечно, это верно только для тех, кто ищет Истину-святыню, истину морально ценную, истину, оправдывающую все остальные, т. е. человеческую и божественную, религиозную, видя в религии связь божественного и человеческого начал. Для искателей безразличных истин эти рассуждения бессмысленны.
III
***
По поводу соотношения пола и духа надо сказать: почему-то, где возвышен один – возвышен и другой. Ненасытность в области пола как-то связана с вечным алканием в области духа, как будто то и другое выходит из одного и того же источника, как будто пол и дух – два потока в водах одной реки… Попутно замечу, что фрейдизм совершает в этом отношении ту же ошибку, что общераспространенная форма дарвинизма. В одном случае говорят, что человек произошел от обезьяны, в другом – будто дух есть производная пола, тогда как действительное отношение между этими вещами (как мне кажется, во всяком случае) – наследование общему предку. Пытливость в области пола называется чувственностью. Пытливость в области разума не имеет такого пугающего имени и обычно считается благородной. А что, если та и другая имеют одинаковое происхождение? – Человек, может быть, и в самом деле целен, но только основа этой цельности лежит глубже таких сравнительно доступных наблюдению вещей, как пол и разум…
***
Думаю, что молодость ближе к первоисточникам и глубинам душевной жизни, и что сохранение молодости имеет ценность не только внешнюю. В молодости, имея в виду не просто первую юность, но вообще время радостной готовности к тревогам, мы ближе к нашему образцу, к тому, каким человек должен быть. «Будьте как дети». Молодость совсем не то же, что незрелость. Незрелость может сопровождать человека даже и до самой смерти, и мерой никаких особенных душевных достоинств не является. Молодость состоит в известной легкости обращения с вещами и неотяжеленностью привычками, в первую очередь привычками ума; молодость больше любит искать, чем обладать, и расточать больше, чем собирать. Это ее признаки. Думаю – и не могу сказать в свое оправдание ничего, кроме этого «думаю», – это состояние душе более естественно, более родное, ближе к ее вечному дому, чем состояние будто бы «трезвой», а на самом деле потерянной, оставленной, заблудившейся «зрелости»; и великие между нами не теряли именно этих черт и до самого конца.
«Трезвость», поздний скепсис, охлажденность – всё признаки в молодости растраченных душевных сил. Кому в молодости было куда себя вложить; чья душа не встречала препятствий на своем пути; кто любил и творил по желанию, где и насколько мог, – тому вольно говорить о безнадежности и безблагодатности мира, ибо надежды и благодати он уже вкусил, сколько хотел. Счастливая молодость создает охлажденных скептиков, но как быть тем, кто в молодости встретил только преграды на пути движений своей души? Только хранить надежды, так как сии люди не успели растратить себя. Цинизм есть мера жизненного успеха и для неимеющих успеха непонятен.
***
Душевная жизнь – огонь, и в ком он горит, под тем протаивает ледок повседневности, по которому мы скитаемся, неудовлетворенные прошлым, недостигшие будущего, и он проваливается всё глубже и глубже к первоосновам вещей, нигде не находя себе твердой почвы, покоя, дома… Человек души беспокоен, бездомен и опасен, всюду странник, всюду пришелец. Плоды его душевной жизни могут быть приятны или интересны обществу, если он поэт или мыслитель, но для него самого эта душевная жизнь скорее бремя, чем дар. Она означает обостренную чувствительность, неподдельную радость, но и подлинную тоску, и – всегда и во всем – неспособность испытывать удовлетворение, собой ли, своим делом или положением в мире. Ему, как Версилову, как всем самым глубоким героям Достоевского, всё будет мало. Помните: «Я понимаю, Господи, отчего Ты положил такой предел человеческой жизни – в расчете на тех, кому скоро всё наскучит… Но мне этого срока мало, мне никогда жить не прискучит!», – восклицает одно из действующих лиц в «Подростке». Неспособность устроения в этом мире гонит такие души к тревогам и опасности, к самоистребляющей, «испепеляющей жизни» 3 . Обществу и ближним они тяжелы, но если общество узнаёт что-либо новое о человеке и его душе, то именно от них.
***
«Безделье? Невозможно. Наслаждение? Возможно, но с угрызениями совести пополам. Покой? Ненадолго, между приступами беспокойства». Думаю, это черты не отдельного человека, но творящей души. Наслаждаться, довольствоваться и покоиться можно только творчеством, т. е. внесением в мир новых сущностей, и только пока это творчество длится. Ницше знал это ощущение и объяснял его «волей к власти», но на мой взгляд это чувство гораздо более тонкое, скорее эротическое; чувство сладостной самоотдачи, приобщение к другому, выход за пределы себя. Кажется, вот верное слово: душа ищет выхода за собственные пределы и радуется, когда его находит, вернейшие же пути к такому выходу – творчество и любовь. Чего можно желать себе здесь, по эту сторону смерти? Всей возможной полноты жизни, но только без вреда для своей души. Вот правило, которое легко выразить и следовать которому трудно, для многих почти невозможно. Мы живем не для святости или еще какой-то внешней нам самим цели; мы живем для того, чтобы в каждое мгновение быть вполне собой; чтобы вложить себя во всё, к чему мы чувствуем в себе силы… и ни на йоту не повредить собственной душе. Вот широкие врата и узкий путь. Всё «добро зело», во что мы вложили всю душу и всё сердце. Злое в таком случае определяется как то, что души и сердца вложить нельзя; что не принимает души и сердца добровольно, чтобы тут же их отдать дарителю – как поступают все высшие вещи, – но высасывает их; человек по отношению к злому не даритель, но жертва. Безразличные же вещи те, в которые сердца вложить нельзя, но отнять сердце они также не могут. Добро, таким образом, есть полнота; зло – хищная сосущая пустота, скорлупа, жаждущая наполнения.
***
«Зло» – не слишком сильное слово; не мера нетерпимости судящего. Отказ от определенных суждений в области добра и зла только вначале выглядит примиряющим. Благодушная терпимость рано или поздно переходит в прямое потворство злу. Бесспорно, только добро обладает созидающей и оплодотворяющей силой; только добром держится всякое людское дело, желающее быть долговечным; но добро действует исподволь и постепенно, т. к. не ищет власти и не себялюбиво; зло же – и об этом сторонники «терпимости» забывают – нуждается в немедленном успехе, в силе и власти здесь и сейчас. Чтобы быть нравственным – скажу иначе (современность боится этого слова): чтобы не увидеть растления своих детей, нужна известная доля нетерпимости к дурному, по меньшей мере упрямства.