Глава третья
Я соврал ротному – «проверку на вшивость», в отряде ее называли более пристойно, почти по-научному – «анализом на заячью кровь», я тоже прошел.
Случилось это месяц назад, когда я еще был в отряде. В части работать легче. Личный состав там, по стройбатовским меркам, более цивилизованный – штатники, люди при должностях, не какие-то там отделочники. Они хорошо усвоили форму принятых в армии взаимоотношений: не бузили в открытую, «ели начальство глазами» – говорили «есть», но ничего из этого «есть» не делали.
Штатники получают твердый оклад. На их лицевой счет ежемесячно откладывается, за вычетом питания и «вещевки», рублей тридцать-сорок. Отделочники таких заработков не имеют, живут в долг, а перед увольнением в запас берут аккордный наряд, чтобы с долгами рассчитаться и денег на дорогу подзаработать. Правда, на таких «аккордах» день и ночь работают не сами «дембеля», а первогодки, но это уже другая сторона дела, она мало интересует командование: была бы выработка, был бы план. В общем, забот с личным составом в части поменьше, стационар – не командировка.
Я быстро входил в курс дел, потому что, в отличие от моих двухгодичных коллег, служил срочную. Я видел то, чего они, получившие лейтенантские погоны после вузовских сборов, не могли разглядеть. Видел и пытался пресечь все, что не подпадало под уставные рамки. Ротная «отрицаловка» чувствовала, что я могу влезть туда, куда другие не заглядывают, и оказывала мне сопротивление, чаще тайное, иногда – явное.
Один из моих штатников был отрядным электриком и, по совместительству, ротным придурком. Такой сорт людей часто встречается в коллективах, сведенных вместе вопреки желанию его членов. Называются они по-разному: юмористы, хохмачи, клоуны, придурки, последнее более точно. Придуривание – призвание и средство защиты одновременно. Придурку легче живется. Что с него взять? Ничего: что с придурка возьмешь? Все ставят на нем крест, а он существует себе помаленьку и дураками считает всех, кроме себя.
Именно таким был Белокопытов – двадцатидвухлетний переросток с большим ртом и лицом глухонемого. Слух у него был прекрасный, но он для хохмы «косил» под глухого: команды выполнял с третьего раза, причем на второй раз прикладывал ладонь за ухо и, кривляясь, говорил: «Ась?» Он мог сунуть руку в тарелку соседа, и тот рядом с ним больше не садился. Мог, изображая припадочного, упасть с верхнего яруса на нижний, укусить сослуживца и не мог показать на карте город, в котором родился. При этом отсутствие умственных способностей компенсировалось у него громадной физической силой, и в роте Белокопытова побаивались все, независимо от срока службы.
Отрядный врач – старший лейтенант медслужбы Ким – дважды возил его в госпиталь к психиатрам. Однако те ничего, кроме психопатии, не находили.
– А психопатия, – пояснял Ким, – не болезнь, а черта характера и, следовательно, не основание для комиссования из армии: кто из нас не психопат в наш насыщенный стрессами век.
Итак, в конце сентября на одной из вечерних поверок, которые дежурные по роте проводили в моем присутствии, Белокопытов гримасничал больше обычного, показывал соседям язык, толкал их, замахивался. На мои замечания не обращал внимания и даже кивал в мою сторону головой, мол, разбазарился замполит-салага.
После поверки я пригласил его в канцелярию роты. Он явился без ремня, оставив за дверью в коридоре трех человек из числа любителей спектаклей. Я понял это и, сдерживаясь, сказал, чтобы он вышел и привел себя в порядок. Белокопытов пожал плечами, «чё прискребся», и вышел. Вернулся он вообще до пупа расстегнутый и под хохот «зрителей». Сделав ко мне огромный шаг-прыжок, он громко, чтобы слышали в коридоре, доложил:
– Таш начальник, ваше приказание выполнено.
– Приведите себя в порядок, – сказал я ему снова, чувствуя, что попал в сквернейшую ситуацию: сейчас он опять выйдет и вернется, доложив, что «приказание выполнил», и так может продолжаться до бесконечности.
Однако у Белокопытова не хватило терпения «заводить» меня медленно.
– Щас я тебя задавлю, – прохрипел он, сделал сумасшедшие глаза и ухмыльнулся так, что его огромный рот раздвинулся от уха до уха, – щас. – И он, растопырив пальцы, двинулся ко мне: «Утю-тю…»
И тут я сорвался. Белокопытов поначалу ничего не понял. Он постоял немного на четвереньках, посмотрел в пол, словно ища в его щелях что-то мелкое, затем вскочил и, взревев медведем, бросился на меня вторично.
Встречный правой был излишне закрепощенным, но достаточно жестким. Белокопытов взвыл, ногой отворил дверь канцелярии и выскочил в коридор. По пути в умывальник он пнул двух, не успевших увернуться, любителей спектаклей, умылся и ушел из роты. Ночевал в «бендюге» – деревянной будке, где хранились его инструменты.
Утром он явился и без кривляний попросил забыть вчерашнее. Я не возражал, хотя знал, что, отправляясь ко мне, он объявил в роте, что идет ко мне разбираться.
«Анализ» дорого мне обошелся. Я провел бессонную ночь и на подъем пришел с болью в желудке и дичайшими головными спазмами. Казалось, что кто-то всадил мне в череп топор и давил на топорище.
– Все болезни от нервов, – сказал мне Ким, когда я обратился к нему за помощью, – все… и гастрит, и гипертония… Нервы надо беречь, они – основа здоровья…
Сам Ким свои нервы берег: все, что происходило в отряде и санчасти, было ему до лампочки. Но начальство ценило его, потому что хлебнуло горя с его предшественником, бравшим взятки за освобождения от службы и допившимся до белой горячки.
Старший лейтенант дал мне раунатин, затем подумал и прибавил настойку полыни. «Для аппетита», – сказал.
Future
Это была смежная комната в доме на двух хозяев с земляным полом, сырыми углами, с дырочками от мышиных норок в местах, где пол соединялся со стенами, с большой электрической лампой в бумажном абажуре. Маленький мальчик в этой комнате стоял у колен бабушки, сидящей на диване, обтянутом по второму разу тканью абстрактной расцветки.
Где-то за некапитальной перегородкой, со стороны соседей, слышался голос матери: она всегда уходила из дому, когда отец приводил «товарищев по работе» отметить очередной «калым».
Комната с диваном называлась залом, другая комната квартиры, в которой стоял большой стол и бабушкина кровать, в зависимости от сиюминутного назначения – была кухней, столовой, прихожей. Там – дым коромыслом: гости и отец нещадно курят папиросы, бросая окурки в старую черную пепельницу с ручкой в форме собаки с длинными ушами, пьют водку из граненых стаканов, закусывая квашеной капустой, хлебом и мороженым соленым салом.
– Дима, – раздается из кухни голос отца, – иди сюда…
Дима – мальчик послушный, он отходит от бабушкиных колен и идет к гостям в другую комнату. Там его появление встречают бурно, начинают тискать, шлепать по плечам и спине, говорить одно и то же:
– О, какой большой…
Потом ему дают со стола или из чьего-то кармана конфету и отправляют обратно.
Дима возвращается в зал, садится на диван. Он знает, что скоро разговоры на кухне станут громче, начнутся споры, стучание кулаком по столу, и тогда уже бабушка сама скажет ему идти на кухню и передать отцу, чтобы он больше не пил.
Второй его приход встречается менее шумно, но его снова начинают тискать, а он, сопя, пробивается к отцу и тихо шепчет ему на ухо:
– Не пей больше…
Потный, красный от водки и спора отец не слышит его. Тогда мальчик говорит громче, реакции по-прежнему никакой… После этого Дима кричит так, чтобы отец услышал его… Шум за столом стихает, гости ждут ответа отца, чтобы в зависимости от него смеяться или не смеяться над просьбой малыша.
Отец грозно хмурит брови, медленно поднимается с табуретки, рывком поднимает Диму с пола и ставит на освободившееся место.
– Никогда не говори так, никогда, – произносит он, грозя сыну пальцем.
Все пьяно хохочут, а отец снимает его с табуретки и, шлепнув пониже спины, подталкивает к дверям зала. Вслед мальчику раздается еще один взрыв смеха. Слезы обиды наворачиваются у него на глаза, когда он подходит к бабушке, та гладит его по голове и говорит: