В преддверии этого события хочу рассказать о моем отношении к делу. Чувство ответственности заставляет меня тщательно все продумать. Одному только мне известно, какие унижения меня ждут, если, не справившись с порученным делом, придется оставить начатую работу. Через несколько дней предстоит проделать первую пробу, которая чревата для меня серьезной опасностью. Ведь нужно расписать не стену пяти, десяти или даже двадцати метров, а целый кусок небосвода, который должен засиять живым небесным светом. Меня гложут сомнения. Достаточно ли у меня сил и способности, чтобы одолеть такое дело? Беспрестанно думаю об этом, нередко замечая, что разговариваю сам с собой, словно взывая к кому-то о помощи. В то же время уверен, что, если бы папа вздумал поискать других исполнителей среди наших самонадеянных мастеров, охотники тут же нашлись бы. К примеру, тот же Перуджино или Содома с радостью полезли бы на эту верхотуру и, не задумываясь особо, принялись бы размалевывать свод. Самонадеянность всегда порождается самообманом.
* * *
Все более склоняюсь к мысли, что первоначальный замысел росписи в Сикстинской капелле должен быть изменен. Необходимо переговорить с папой и убедить его согласиться на роспись целого свода, хотя это не предусмотрено контрактом. Мне хотелось бы расписать свод такими сценами, чтобы посредством двенадцати люнетов, расположенных ниже, они были связаны с существующей настенной росписью.
Я уж не говорю о той авантюре, в которую себя ввергаю, предлагая папе новый план. Лишь бы он согласился. Если же расчеты мои верны, то мне удастся осуществить самое заветное желание: создать грандиозный фресковый цикл, когда-либо существовавший в мире. Что же касается вероятности провала, то она та же, что и при первоначальном замысле. Поэтому стоит рискнуть. Ведь если я справлюсь с поставленной задачей, то обрету всемирную славу. Надеюсь, что в этом деле библейские книги станут для меня большим подспорьем.
И хотя я сейчас рассуждаю обо всем этом, душа моя все еще не отрешилась полностью от страха. Порою загораюсь грандиозностью замысла, но стоит подумать о связанных с ним трудностях, в том числе и технических, как чувствую себя раздавленным под их непомерной тяжестью. В то же время мне не терпится скорее приступить к осуществлению нового замысла, дабы положить конец сомненьям и сознавать, что работа уже начата. Очень хочется понять, значу ли я что-нибудь в этом новом для меня искусстве фресковой живописи. А уж если мне суждено потерпеть крах, то Юлию II придется сетовать только на себя самого. Я не раз предупреждал его, что несведущ в такого рода делах.
Тешу себя надеждой, что смогу осуществить многие идеи, возникшие у меня при работе над монументом папе Юлию. При росписи свода Сикстинской капеллы хочу создать обнаженные фигуры колоссальных размеров, которые будут расположены вокруг живописных сцен на библейские темы. В этих фресках я покажу трагедию людей, исходя из тех же предпосылок, которые возникли у меня, когда брался за монумент папе. Если хорошенько вдуматься, то новую работу можно рассматривать как продолжение предыдущей. По правде говоря, я охотно возвращаюсь к незавершенным замыслам. Видимо, потому, что не способен изменять им.
Придется подумать о помощниках, без коих мне не обойтись. Поверхность, которую надлежит мне расписывать, столь велика, что потребуется не один, а целый отряд подручных, знающих толк в ремесле. Буду искать таких среди знакомых молодых художников, готовых делить со мной все трудности предстоящего испытания и жить единой дружной семьей.
Не собираюсь, однако, никого ничему обучать, ибо не считаю себя вправе да и не верю в возможность обучения в искусстве каким бы то ни было правилам и приемам. Все мои помощники будут флорентийцами, и от них я потребую только беспрекословного подчинения. Думаю оповестить прежде всего Граначчи, а затем уж Буджардини, Индако и Якопо дель Тедеско, которые когда-то работали с Гирландайо или начинали свой путь при школе ваяния в садах Сан-Марко. Думаю вызвать моего верного друга Якопо ди Доннини, а также юного Бастьяно, сына сестры Джульяно да Сангалло. Дядя просил меня за племянника. Конец мая 1508 года.
* * *
В своем последнем письме отец пишет, что по Флоренции разнесся слух о моей смерти. Причем он сообщает об этой сплетне злоязычников с такой болью, словно сам уже уверовал в нее и не надеется, что письмо застанет меня в живых. Такой же слух прошел и в Риме, откуда, видимо, переметнулся в наши края со скоростью, присущей любой клевете.
По правде говоря, в последние недели я работал с таким остервенением, что забывал о сне и еде. Чтение Библии и обдумывание новых планов росписи в Сикстинской капелле заполняло все мое существование, не оставляя времени ни на что другое. Нередко сон одолевал меня с моими мыслями то в кресле, то в постели. Возможно, я провел немало времени в бредовом состоянии, находясь в каком-то ином мире, за пределами нашего каждодневного бытия, куда нас приводят наши мысли, идеи, замыслы и страстное желание добиться их осуществления. В подобном мире способен дышать только тот, кто может отдаться полету фантазии.
Всей неустроенностью жизни я обязан моему гению. Ему неведомо, что человек нуждается в сне, еде и должен раздеться, прежде чем лечь в постель. Он слышать ничего не хочет о том, что скажут люди, осуждающие за воздержание и неопрятность. А ведь люди всегда все знают. На сей раз мой гений запретил мне выходить из дома и с кем-либо встречаться. Он держал меня своим пленником, дабы я не отвлекался от внушаемых им мыслей и идей. Две недели кряду я прожил отшельником, не высовывая носа из дома. Вот люди и решили, что вначале я занемог, а затем уж хворь доконала меня. Мои земляки тоже подумали, что я захворал и помер, и даже мой отец поверил этому. Когда я вновь показался людям на глаза, они поняли, что ошиблись, хотя ошиблись только наполовину. Уж если я и не умер, то болен был наверняка. Достаточно посмотреть, как я осунулся. Но откуда кому знать, что так пожелал мой гений.
Теперь все это позади, и я вновь без устали делаю наброски, находясь во власти новых мыслей и идей. Будучи щедрым и великодушным, мой гений никогда не оставляет свою жертву без вознаграждения. Но как объяснить это отцу или друзьям?
Что бы там ни было, а жизнь идет своим неизменным чередом. Но обо всем, что касается одного только меня, сразу же узнается, а о других все шито да крыто. Здесь немало таких, кто предпочитает умолчать о собственных делах. Как бы хотелось, чтобы о них судачили напропалую, оставив меня в покое, ибо я имею дело только с папой, моим слугой и подмастерьями, помогающими мне в Сикстинской капелле.
Веревки, оставшиеся от разобранных лесов, я подарил плотнику, который работает над возведением новой конструкции по моему рисунку. На вырученные от продажи веревок деньги плотник сумел справить приданое для двух дочерей.
- Жаль, что Браманте не использовал веревки для себя, по прямому назначению, - сказал он мне, а потом добавил с хитрецой в глазах: - Но тогда бы вы их мне не подарили...
Монах Якопо прислал мне голубую краску и киноварь, что были мной заказаны прошлым месяцем. Как же они чисты и прекрасны, да и цена мне показалась вполне умеренной. Июнь 1508 года.
* * *
Как-то ко мне зашел молодой испанец, чтобы испросить дозволение копировать рисунки к "Битве при Кашина", хранимые теперь во дворце Медичи, где и выставлялись для всеобщего обозрения. Я вызвался помочь молодому художнику и тут же отписал Буонаррото, прося его оказать всяческое содействие моему просителю.
В молодости я сам ходил копировать работы Мазаччо и Джотто во флорентийских церквах, а посему не нашел ничего предосудительного в желании молодого испанца. Правда, посоветовал ему заодно присмотреться внимательно к работам других флорентийских мастеров.
Каково же было мое удивление, когда из ответа Буонаррото узнал, что ему ничего не удалось сделать для испанского художника, которому отказали выдать ключи от зала с моими картонами. Хотя брат ничего более не сообщает, но догадываюсь, в чем тут дело. Будучи в последний раз во Флоренции, я сам слышал разговоры о том, что начинают побаиваться, и, видимо, не без основания, за сохранность и судьбу моих рисунков. Уже тогда поговаривали, что какой-то злоумышленник похвалялся уничтожить рисунки, которые столь дороги мне. Ведь я все еще не теряю надежду воплотить их во фреске на стене зала Большого совета во дворце Синьории.