– Недавно прочел вашу статью, – сразу же сообщил ухватливый критик. – Называется… как-то по-ратному.
– «Роскошная вещь – война», – осведомленно подсказал князь.
– Совершенно верно. Сильная штука. И написана со вкусом. Скажите, а что вы имели в виду, когда утверждали, будто добро есть не более чем законная апология зла? Или что-то в этом роде. Мысль, безусловно, эффектная, однако ее, мне кажется, следовало бы развернуть. Несколько укрепить, что ли.
– Тогда бы возникла угроза общего места. Не нашего ума дело – прописи строчить, – возразил Легкоступов. – А в виду я имел следующее. Давно бы пора уяснить, что добро и зло, как любовь и ненависть, как наслаждение и боль, – не противоположности, а, так сказать, звенья одной цепи, которая сковывает человека разом, как кандалы. Вспомните Гельдерлина: вместе с опасностью приходит и спасение. Что по-русски попросту: нет худа без добра. Подумайте сами: с изгнанием зла выравнивается общий рельеф бытия – вершины добра вслед за вершинами зла изглаживаются в равнины, и мы получаем прискорбную песочницу, где кулич – событие. С устранением опасности начинается общее оскудение духа – исчезновение злодеев ведет за собой исчезновение праведников, на смену которым приходят новые пастыри – шушера, инославные апостолы со своим Христом, который умеет пепси-колу превращать в кока-колу, да психоаналитики, знатоки заклятий супротив мелких бесов. Духовность подменяется прогрессивной культурностью. Вот и выходит, что великое благочестие оправдывает, прости Господи, дикое лихо.
Критик быстро очертил зраком фигуру Петра.
– Признаться, когда читаешь ваши работы, складывается иное представление о стати автора. Мнится этакий богатырь, Гектор Троянский…
– Что поделать. Зачастую личное присутствие человека значительно преуменьшает его истинное значение.
– Какая мысль! – восхитился князь Кошкин. – Точно Цицерон с языка слетел!
Московский щелкопер Петру не понравился. Взяв восторженного хозяина под локоть, он отвел его к столу и – имея в виду отнюдь не бутылки с закусками – полюбопытствовал:
– Что же ты нам приготовил, душа моя Феликс?
– Нет, нет, – поспешно закрутил головой князь, – не порти праздник, дружок. Сам увидишь.
Негр по жесту Легкоступова налил в бокал бессарабского вермута. Помимо щелкопера, князя Феликса и его двоюродного дяди, с рюмкой и корнишоном в руках выбиравшего себе жертву, среди гостей были два худощавых, точно из проволоки, щеголеватых поэта – интеллектуально-медитативных лирика, редактор «Аргус-павлина» Чекаме (Черный Квадрат Малевича), прозванный так за коренастую кубическую фигуру и страсть к немаркой одежде, плюс «сестренки» – две подружки, отчаянные художницы жизни – украшение всякого события богемной питерской жизни. Вскоре в гостиной появился и писатель Годовалов с женой. Завидев рыхлого, изнеженного сибаритством Годовалова, Аркадий Аркадьевич тут же его торпедировал, однако Легкоступов уже не следил за разыгрываемой насмешником драмой, так как увлекся беседой с Чекаме, по-приятельски озорной и, на посторонний слух, немного шарадной.
Все собравшиеся мужчины, за исключением московского критика, Аркадия Аркадьевича и, разумеется, черного лакея, составляли своего рода открытый философский кружок. Петр в свое время был одним из вдохновителей этой затеи, но в глубине души всегда считал ее не более чем милым озорством: по его убеждению, сочинитель, написавший обстоятельный труд о том, когда и как следует брать грибы в Псковской губернии, был органичнее и сокровеннее всей университетской кафедры философии, куда Легкоступова время от времени приглашали в качестве приват-доцента читать на семинарах возмутительные лекции. В разговорившемся грибнике сохранялись ясность намерения и спокойное человеческое упрямство, в то время как ученое любомудрие выглядело суетливым в своем недостойном устремлении оспорить божественное право на последнее слово, в своем «я тебя переболтаю». Порой Петру казалось, что философия в целом есть результат некоего осквернения ума. Ведь и вправду, старинное пособие по мраморированию бумаги со всеми своими, ныне памятными лишь штукарям, секретами: грунтом из отвара льняного семени, квасцами, бычьей желчью и фарфоровыми ступками для красок – в куда большей степени способствовало становлению мировоззрения, нежели пять аршинов защищенных за год диссертаций, густо засеянных «корреляциями», «дискурсами» и «модусами бытия». Возможно, в таком складе мыслей Легкоступова сказывалась наследственная тяга к пассеизму. Что же касается философского кружка, гордо нареченного «Коллегия Престолов» (под Престолами вроде бы подразумевался седьмой ангельский чин), то Петру он был нужен единственно затем, чтобы, как говорится, оставаться на виду. Проводимые регулярно заседания «Коллегии», на которых рассматривались вопросы и велись изыскания зачастую откровенно провокационного нрава, писались на диктофон, расшифровывались и публиковались в «Аргус-павлине». Однако это было не то дело, которое занимало тайные помыслы Легкоступова. В заповедной келье души он вынашивал иные планы.
– Уйди, вредный старик! – взревел невдалеке Годовалов.
«Рановато», – отметил про себя Петр. Где-то Аркадий Аркадьевич перегнул. Определенно, сегодня был не его день.
К Легкоступову подошел интеллектуально-медитативный лирик, тот из двух, что был и вовсе нетелесный.
– Как здоровье Татьяны? – поинтересовался он со сверхчеловеческой учтивостью, на которую способны разве что французы.
– Благодарю, – сказал Петр, – безукоризненно. Но в силу оригинальности моих чувств к ней…
– А вот и сюрприз, господа! – уловив поданный горничной знак, воскликнул Феликс.
И в тот же миг, сминая будничную тщету реальности, густая тень накрыла гостиную. Раздался тихий листвяной шелест, стенотреск, мышеписк, ухозвон, и тягостная тишина повисла в воздухе. То явилась Надежда Мира. Явилась и тут же неприкаянно ушла прочь, таинственно отметив это место.
Двери гостиной отворились, и ледяное дыхание судьбы окатило Легкоступова. На пороге, не по сезону загорелый, в новом генеральском мундире стоял Иван Некитаев.
Глава 4
Старик
(за двадцать один год до Воцарения)
Кабы к нашей доброте ума-разума понадбавить, хорошая бы тюря вышла.
С. Федорченко. Народ на войне
Летний лагерь кадетского корпуса располагался в четырех верстах от сельца Нагаткино, что близ Старой Руссы. Вокруг, пробитые звериными тропами, залегли сосновые леса с вересковыми прогалинами, душным багульником на сырых мхах и непугаными комарами. Неподалеку текла рачья речка Порусья, лизала глину берегов, намывала перекаты.
Никто в лагере толком не знал о старике ничего путного. Кроме того, разве, что был он нездешний, старовер из Керженских скитов. Как объявился года два тому, косматый, с котомкой, в кирзовых, точно откатанных из асфальта, сапогах, так и прижился у кухни: за хозяйственную помощь – то поднесет с родника воды, то раков наловит, то притащит из бора кузовок грибов – сердобольные поварихи подкармливали его с кадетского стола. Офицеры против ничего не имели – им шла добавкой к казенным харчам грибная солянка и пунцовые раки.
Был старик изжелта-сед, худ и не то чтобы сутул, но такого телесного устройства, при котором голова у человека глухо всажена в самые плечи. Лоб его был сплошь составлен из вертикальных морщин, словно по нему сверху вниз прошлись частыми граблями. Немало побродил старик по свету и рассказами о своих странствиях мог надолго увлечь как доверчивую стряпуху, так и бывалого каптенармуса. Иван приметил старика сразу, еще с прошлого лета, когда тот начал мягко, но настойчиво выделять его из толпы стриженых курсантов – взглядом, улыбкой, неизменным вниманием и внятной для Некитаева, но едва ли заметной для остальных готовностью к услуге. Какой ни потребуется. Порой вечерами, в часы, свободные от стрельб, марш-бросков, занятий рукопашным боем, возни с бронетехникой и уроков военного красноречия, Иван приходил в сторожку старика при кухне и слушал его удивительные истории. В сторожке пахло овчиной, сухими травами и дымом от слегка чадящей печки. Там тринадцатилетний кадет Некитаев узнал, что лоси отменные пловцы и без страха одолевают водою десятки верст; что с врагом они бьются не столько рогами, сколько копытами, причем не по-лошадиному, лягаясь задними ногами, а гвоздят передними, и не обеими разом, но попеременно, – здорового молодого лося не одолеть ни волкам, ни медведю: волки загоняют сохатого лишь по насту, в глубоком снегу, где он вязнет и, выбившись из сил, становится добычей стаи. Там узнал он про кумжу – знатную рыбу, проходную морскую форель, что идет осенью на нерест в бурные карельские реки; длиною она бывает до полусажени и до пуда весом, спина у нее черная, брюхо – золотое, бока – рябые, точно у озерной пеструшки; не всякий рыбак ее видывал, а кому посчастливилось – знает: на берегу кумжа, как оборотень, на глазах становится белой, и лишь когда совсем уснет, вновь принимает прежний облик. Там он услышал о племени днепровских русалок, что обитают в низовьях за порогами: примечательны они тем, что живут в придонье, отчего вся их физика, и без того занятная, по образцу палтуса вывернута на одну сторону; было время, русалки эти за свое уродство, точно придворные карлы, вошли в моду, и едва ли не во всяком ресторане заведено было держать аквариум с днепровской диковиной; оттого, должно быть, поголовье придонных русалок целиком почти извелось, и теперь племя их заповедано.