Джорджия рассмеялась, и у меня перехватило дыхание. От ее смеха, грудного и мелодичного, мое сердце начало раздуваться, как воздушный шарик, увеличиваясь и увеличиваясь в размерах, пока мне не стало трудно дышать.
– Значит, тебе приглянулись те картины? – поторопила Джорджия, когда я слишком долго простоял в молчании.
– Ага.
Она снова рассмеялась.
– Но не из-за голых людей! – я почувствовал себя нелепо и начал заливаться краской. – Мне нравилась красота. Цвета. Страдания.
– Страдания?
– Они не имели ко мне никакого отношения. Эти страдания были очевидны каждому, не только мне. И никто не ждал, что я каким-то чудом решу все проблемы.
Взгляд Джорджии прошелся по моему лицу – мимолетно, словно шепот – и тут же вернулся к моим пальцам.
– Ты когда-нибудь видела «Пьету»? – Я хотел, чтобы она вновь взглянула на меня, и добился своего.
– Что это? – спросила Джорджия.
– Ее создал Микеланджело. Это скульптура Девы Марии, держащей Христа. Ее сына. После его смерти.
Я замолк, сам не зная, зачем ей об этом рассказываю. Что-то мне подсказывало, что Джорджию это мало интересует. Но я все равно продолжил:
– Ее лицо, лицо Мадонны… оно такое прекрасное. Умиротворенное. Сама скульптура мне не очень нравится, но лицо Марии просто невероятное. Когда образы в моей голове становятся невыносимыми, я вспоминаю о ней и пытаюсь думать о чем-то другом. О красках и игре света в картинах Мане, о деталях в картинах Вермеера. Он прорисовывал все до мельчайших подробностей: маленькие трещинки на стене, пятно на воротнике, один гвоздь – и в этих мелочах, в их идеальной простоте, присутствует своя красота. Я пытаюсь потеснить этими мыслями те, что не могу контролировать, что не хочу видеть, но вынужден… беспрерывно.
Я наконец замолчал. Мое дыхание сбилось, язык будто онемел, как если бы я исчерпал свой дневной лимит слов, и мои губы ослабли от нагрузки. Не помню, когда я в последний раз столько говорил.
– Идеальная простота… – выдохнула Джорджия.
Она подняла руку и провела по влажной дорожке, которую я вывел пальцем, будто тоже хотела рисовать. А затем твердо на меня посмотрела.
– Я очень простая девушка, Моисей, и всегда ею буду. Я это понимаю. Я не умею рисовать. Не знаю, кто такой Вермеер или Мане. Но если ты считаешь, что в простоте есть своя красота, это дает мне надежду. И, возможно, однажды, когда тебе потребуется сбежать от страданий в твоей голове, ты подумаешь обо мне.
В тени ее карие глаза казались черными – того же цвета, что и вода, в которой мы купались, – и я слепо пытался найти какую-то опору, чтобы не утонуть в них.
Правая рука Джорджии по-прежнему была прижата к стене рядом с моей, и я начал обводить ее пальцы – как ребенок обводит мелками свою ладонь, вверх, вниз и вокруг, – пока не остановился у большого пальца. Затем легонько, как перышко, поднялся к ее плечу. Очертил хрупкие ключицы, продвигаясь ко второму плечу, и спустился вниз по левой руке. Нащупав ее пальцы, я переплелся с ними своими и крепко сжал. Я ждал, что она подастся вперед и прижмется ко мне губами, возьмет контроль над ситуацией, как обычно. Но Джорджия не двигалась – просто держала мою руку под водой и наблюдала за мной. И тогда я сдался. С превеликим удовольствием.
Ее губы были мокрыми и холодными, как, наверное, и мои. Но тепло ее языка поприветствовало меня жаркими объятиями, и я прильнул к ней со вздохом, который непременно бы меня опозорил, если бы она не вторила ему своим собственным.
Джорджия
Мы с Моисеем наблюдали, как мои родители проводят сеанс иппотерапии с небольшой группой наркоманов из реабилитационного центра Ричфилда, находившегося в часе езды южнее Левана. Раз в две недели к нашему дому подъезжал фургон с молодежью – детьми моего возраста и чуть постарше, – и на протяжении двух часов родители позволяли им общаться с лошадьми в круглом загоне, проводя череду различных упражнений, чтобы они разобрались в собственной жизни.
Я помогала на сеансах с детьми, страдающими аутизмом и катавшимися на лошадях для физической реабилитации, но, если клиенты были моими ровесниками или старше, родители запрещали мне участвовать или даже работать с лошадьми. Поэтому я пошла к Кэтлин, зная, что Моисей должен был уже закончить чинить забор, и заманила его на задний двор при помощи колы и двух кусочков пирога с лимонной меренгой, которым радостно поделилась его прабабушка. Я ей нравилась, и она всеми силами помогала мне, когда Моисей делал вид, что не хочет ни моей компании, ни пирога, хотя мы обе прекрасно знали, что это не так.
С нашего места на лужайке не было слышно, что говорили родители, но зато с нее открывался хороший вид. Мы находились достаточно далеко, чтобы не привлекать их внимание, и при этом могли наблюдать, как проходит терапия. Будучи по натуре любопытной, я пыталась понять, какие дети еще приедут, а какие закончили девяностодневную программу или добились желаемого результата раньше времени. Я мысленно запоминала тех, кто выглядел несчастно, и тех, кто делал успехи.
– Как они называются? У разных окрасов разные названия, верно? – внезапно поинтересовался Моисей, глядя на лошадей в загоне.
Он держал в руках кисть, словно прихватил ее по привычке, и крутил между пальцев, как барабанщики рок-групп палочки.
– У них полно мастей и окрасов! В смысле, ясное дело, что все они лошади, но у каждой смеси свое название. – Я показала на каштанового жеребца в углу. – Видишь его? Мерла? Он бурый, а Сакетт – соловой масти. Долли гнедая, а Лакки – вороной.
– Вороной?
– Да. Он полностью черный, – ответила я, и глазом не моргнув.
– Что ж, это легко запомнить, – посмеялся Моисей.
– Ага. Есть серые, черные, рыжие и белые. Реба чубарая, серая с пятнами на крестце. Но мы не любим вешать на них подобные ярлыки на иппотерапии. И мы не зовем их по именам. Мы даже не говорим нашим клиентам, кто из них кобылы, а кто жеребцы.
– Почему? Это не политкорректно? – подколол Моисей.
Он снова рассмеялся, и я толкнула его локтем. Мне нравилось, что он проявлял интерес и выглядел расслабленно. Если бы только мне удалось затащить его в загон…
– Потому что клиент должен отождествлять себя с лошадью и сам повесить на нее ярлык. Если лошадь демонстрирует определенную модель поведения, с которой клиент должен себя проассоциировать, ты не захочешь, чтобы у него были какие-либо предубеждения по поводу ее пола или масти. Тогда его мнение о лошади будет основано на том, кого он хочет в ней видеть.
Я говорила прямо как моя мать и мысленно погладила себя по спинке за то, что мне удалось все правильно объяснить. Я выросла на рассказах об иппотерапии, но никогда не пробовала сама изложить ее суть.
– Бессмыслица какая-то.
– Ладно. Давай представим, что у тебя проблемы с матерью.
Взгляд Моисея так и кричал: «Даже не начинай!» Так что, естественно, я продолжила развивать тему:
– Представим, что ты на сеансе терапии и рассказываешь о своих чувствах к матери. И лошадь начинает демонстрировать определенный тип поведения, который внезапно объясняет твое поведение… или твоей матери. Если мы тебе с ходу скажем, что это жеребец по кличке Горди, ты не сможешь проассоциировать его со своей матерью. Во время терапии лошади будут кем угодно, кем клиент захочет их видеть.
– Значит, ты бы не хотела, чтобы я заметил, что та соловая лошадь с белой гривой и бронзовой шерсткой похожа на тебя и постоянно всем досаждает?
– Сакетт? – за него мне было обиднее, чем за себя. – Сакетт никому не досаждает! И это он, что лишь подтверждает мои слова о предубеждениях. Если бы ты знал, что это конь, а не кобыла, то не смог бы увидеть в нем Джорджию и наговорить гадостей. Сакетт умный! И когда ситуация накаляется, можешь даже не сомневаться: Сакетт окажется в самой гуще событий!
В моем голосе сквозили обиженные нотки, и я с пару секунд сердито прожигала Моисея взглядом, прежде чем самой перейти в атаку.