Взял я Константина Константиновича так аккуратно под локоток и отвел в сторонку.
– Вы, товарищ генерал лейтенант, в деле нашей бригады не видели, и что мы с немцем можем сделать, не знаете. Вон, видите, стоят капитаны 3-го ранга Бузинов и Литовчук, они вместе с нами в Евпаторийском деле были, видели, как мы воевать можем. Вы поспрошайте, если что, как выглядит зажаренный целиком моторизованный полк СС.
А сейчас, Константин Константинович, не извольте беспокоиться, и давайте веселиться, пока на фронте затишье, на столе вкусная всячина, и вам и нам улыбаются прекрасные женщины.
Рокоссовский подозрительно прищурился:
– Что-то вы, товарищ генерал-майор, по-старорежимному заговорили? Или у вас там так принято?
– Никак нет, Константин Константинович, просто товарищ Сталин придумал нам легенду и попросил ей соответствовать, хотя бы временно. Вот на старости лет и приходится вживаться в роль старорежимного офицера, что служит России, а не царям… Хотя не такая уж это и роль. Насчет семнадцатого года ничего сказать не могу. Но в любом другом роковом году не глядя выступил бы на защиту отечества. И плевать, кто в России правит, и кто на нее войной пошел, хоть Батый, хоть Мамай – на нас напали людоеды! Это вам так, в порядке информации.
Рокоссовский крепко пожал мне руку. А дальше… Дальше были песни и танцы до упаду. И это при полном отсутствии алкоголя. Когда собираются действительно хорошие люди, то им совсем не нужно пить для поднятия настроения.
И именно тут я ощутил, что все эти мужчины и женщины, которые в нашей истории были уже мертвы, стали для меня своими. И горячие губы Алены, прижавшей меня к стене в темном коридоре – это, знаете, пьянит сильнее любого вина.
Я, считавший себя стариком, прошедшим огонь, воду, медные трубы и сам ад, тут вдруг снова почувствовал себя юным лейтенантом и ответил ей на поцелуй с пылом давно минувших лет.
– Знаете, девушка, – сказал я, отдышавшись, – если ваши намерения серьезны, то должен сказать, что никаких ППЖ у меня в бригаде не будет. Так что идем к Леониду нашему Ильичу и распишемся, как положено, и пусть только смерть разлучит нас.
В ответ она снова повисла у меня на шее. Вот и пойми после этого женщин!
12 января 1942 года, вечер.
Окрестности Симферополя
Капитан Тамбовцев Александр Васильевич
По приказу генерал-майора Бережного мне пришлось отправиться из штаба нашей бригады в Симферополь. Было необходимо повидаться с нашими телевизионщиками, которые после освобождения города временно обосновались там и по поручению товарища Сталина монтировали телефильм, рассказывающий о зверствах немцев, румын и их татарских прихвостней на территории Крыма. Вещь должна получиться убойной. Озвучивался фильм на двух языках: на русском и на аглицком, – для воздействия на аудиторию наших союзников. Сталин довольно быстро вник в смысл понятия «информационная война» и дал зеленый свет подобным мероприятиям. Как я понимаю, над этим вопросом теперь работаем не только мы, но и вся пропагандистская машина Советского Союза.
Поехал я туда на трофейном «опель-капитане», который любезно дал мне напрокат капитан Борисов. Другой свободной техники в бригаде просто не было. В степных районах Крыма было относительно спокойно, но на всякий случай я прихватил с собой броник и немецкий МГ с солидным запасом патронов. Это помимо штатного вооружения и сопровождения в лице сержанта морской пехоты Кукушкина, который должен был в Симферополе принять под свое командование группу морских пехотинцев, выписавшихся из госпиталей, и препроводить их в бригаду.
Поездка, в общем-то, прошла без приключений. Только уже в сумерках, на подъезде к Симферополю, у «опеля» спустило колесо. Пока водитель менял его, совсем стемнело, и я не рискнул соваться в город. В темноте можно было запросто съехать с дороги и наскочить на шальную мину, к тому же я не знал пароля и не имел ночного пропуска. Местные орлы из бывших партизан могли сдуру шарахнуть по нашей машине со всех стволов – ведь мы ехали на немецком «опеле».
Поэтому я велел водителю свернуть во двор заброшенного дома, чтобы переночевать там, а утром, как белый человек, въехать в Симферополь.
Мы с сержантом Кукушкиным обошли дом и подворье, убедившись, что там нет ни одной живой души. На кухне мы разожгли огонь в плите, поставили на нее большую кастрюлю и стали варить гречневую кашу из сухпая. Вот тогда-то я и познакомился с Николай Николаевичем.
Когда каша уже почти сварилась, и хозяйственный водитель, ефрейтор Костюк, бросил в нее мелко порезанное сало, я услышал за окном подозрительный шорох. Кивнув сержанту, я вместе с ним на цыпочках вышел из дома и в темноте увидел у окна чью-то маленькую фигуру.
– А ну, стоять! – грозно крикнул сержант Кукушкин и для пущего эффекта передернул затвор своего «калаша».
– Ой, дяденька, не стреляй! – отозвался из темноты испуганный детский голос. – Это я, Николай… Николаевич.
Николай Николаевич оказался пацаном лет двенадцати, худым и грязным. Он был одет в рваный и замасленный ватник, стоптанные ботинки и грязный поношенный треух. Узнав, что перед ним свои, советские, он очень обрадовался. Как оказалось, дом, в котором мы остановились переночевать, принадлежал до войны и оккупации его родителям. А теперь Николай Николаевич остался единственным его жильцом.
Мальцу наложили каши, налили сладкого чая. Костюк, порывшись в своем бездонном сидоре, извлек завернутый в тряпицу кусок трофейного немецкого шоколада. Насытившись, Николай Николаевич рассказал нам печальную историю своей семьи.
– Немцы вошли в Симферополь первого ноября сорок первого года. На другой день расклеили везде бумаги, где говорилось, что жители города и окрестностей должны сдать в комендатуру все продовольствие, имеющееся в семье. Кто не сдаст и спрячет еду – тому расстрел.
Второй приказ был о том, чтобы все немедленно зарегистрировали в городской управе всю живность: кур, петухов, уток, гусей, овец, коз, свиней, коров и телят. А также лошадей, у кого они были. Без разрешения управы пользоваться своею живностью тоже было запрещено под угрозой расстрела. Через несколько дней немцы с татарскими полицаями пошли с обысками по домам. У моего друга Петьки мать спрятала козу – у Петьки была маленькая сестренка. Но козу нашли – донес сосед-татарин, и мать забрали. Потом пришел тот татарин, Хасан его звать, и сказал, что мать Петькину немцы «оформили» – расстреляли, значит, а козу он заберет, потому что немцы отдали ее ему как их верному помощнику. А Петькина маленькая сестренка все время плакала, звала маму и есть хотела. А потом она умерла, – тут Николай Николаевич не выдержал и всхлипнул. – А потом немцы собрали всех евреев, вывели их за город и расстреляли. Они вообще каждый день кого-нибудь расстреливали. А румыны ходили по домам и отбирали у людей вещи, которые им казались ценными. Они тащили все, что попадалось под руку. Даже один раз уперли старое мамкино полотенце, а со стола на кухне – четыре картофелины и головку лука.
Правда, с румынами можно было и подраться. Вон, тетка Наталья взяла ухват и прогнала из дому трех румын. Те пошли, пожаловались двум немецким фельджандармам, а те только рассмеялись и похлопали румын по плечу.
А потом немцы начали лютовать. Их самый главный, генерал… Зас… Зап… Зал… – Николай Николаевич почесал давно не стриженную грязную голову, пытаясь вспомнить фамилию немецкого генерала.
– Может, Зальмут? – подсказал я ему.
– Во-во, Зальмут, – вспомнил пацан, – так этот гад издал приказ о том, что за каждого убитого немца или румына будут расстреливать заложников. За убитого солдата – десять человек, за раненого – одного человека.
Вот моего отца и взяли в заложники. Он и в армии-то не служил, у него болезнь была, астмой называется. Его и еще несколько человек из нашего поселка немцы забрали и отправили в концлагерь. Тут недалеко он был.
Мать собрала узелок с продуктами и сказала, что пойдет к лагерю, попробует передать отцу поесть. Заложников в лагере не кормили. Немцы велели, чтобы местные носили в лагерь еду. Назад мать не вернулась. Соседка потом рассказала, что маму убили два татарина-полицая. Одному из них понравились ее сережки, и он велел маме их снять. А она отказалась – это был подарок отца. Тогда татарин ее застрелил, а сережки снял уже с мертвой, – тут Николай Николаевич снова заплакал. Слезы потекли по его лицу, оставляя светлые дорожки на грязных щеках.