– Слишком поздно, – в раздумье, но явно без малейших угрызений совести сказал зять Даниэлы. – Ничего не поделаешь. Пламя слишком сильное.
Даниэла почувствовала, как в ней поднимается злость. Злость и обида. Ведь в доме ее родителей Ирмиягу – и только он – с необыкновенной жадностью набрасывался на любую старую газету на иврите. Но гнев ее утих, когда она встретила его взгляд, полный дружелюбия и любви.
– Не сердись, сестренка. Ну что это за беда – куча старых газет, которые валяются повсюду. Вместо того, чтобы отправить их в мусорный ящик, я бросил их в огонь. А домработнице своей потерю губной помады ты компенсируешь чем-нибудь другим. Надеюсь, других подарков вроде этого ты мне не приготовила?
– Нет, – сказала она, чуть поморщившись, – нет. Больше ничего. Это все. Разве что только… свечи…
– Свечи? Зачем?
– Сейчас Ханука, разве ты забыл? Я думала, что мы… Может быть… мы вместе зажжем их на этой неделе… ведь для меня это один из самых моих любимых праздников…
– Так значит это и вправду Ханука! Клянусь, не знал. Уже давным-давно я порвал все связи с еврейским календарем. Этим вечером, например, сколько должно быть зажжено свечей?
– Праздник начался вчера. Значит, сегодня вечером загорится вторая.
– Вторая свеча? – Похоже, он был неподдельно изумлен тем, что свояченица додумалась привезти ханукальные свечи в Африку. – Ну и где же они? Давай на них посмотрим.
Какое-то время она колебалась, но затем достала коробку со свечами и протянула ему в странной надежде, что он согласится зажечь их прямо здесь, в середине ночи, чтобы облегчить ее внезапную тоску по мужу и детям. Но он снова все тем же быстрым и каким-то маниакальным движением руки открыл маленькую дверцу и присоединил коробку свечей к охваченным пламенем израильским газетам.
– Что с тобой происходит? – В гневе она вскочила на ноги… но внезапно застыла… как если бы перед ней был ее ученик, совершивший идиотский поступок.
– Ничего. Не сердись, Даниэла. Просто я решил покончить со всем этим…
– Покончить… с чем?
– Со всем этим дерьмом. Еврейским… израильским. И, пожалуйста, не мучай меня. В конце концов, ты ведь прилетела сюда не развлекаться. Ты страдаешь без Шулы, я страдаю без Шулы… Я тебе сочувствую. Посочувствуй же и ты мне. И не терзай…
– Я тебя… терзаю? Что ты имеешь в виду? – Она произнесла это тихо и уже больше не злилась, ощущая смутную вину перед этим огромным мужчиной с розовой лысой головой.
– Скоро ты поймешь, что я имею в виду. Я хочу покоя. Я не хочу ничего знать. Ничего и ни о ком. Не хочу знать даже, как зовут нашего премьер-министра.
– Но ты это знаешь…
– Не знаю и не желаю знать. И ты мне не говори. Я не желаю знать этого так же, как ты не знаешь, как зовут премьер-министра Танзании. Или Китая. Избавь меня от этого. Я начинаю думать, что ошибался, когда не настоял, чтобы Амоц прилетел вместе с тобой. А теперь я боюсь, что тебе будет скучно со мной здесь… так долго.
Сейчас, впервые, она рассвирепела.
– Мне не будет скучно, не волнуйся. И мой визит не будет долгим. Если тебе так тяжко дается мое пребывание здесь, я могу его сократить и уехать намного раньше. Занимайся своими делами. Я привезла с собой книгу, и мне ее хватит… если… тебе не взбредет в голову бросить ее в огонь.
– Если эта книга – для тебя, я к ней даже не прикоснусь. Обещаю.
– Эта медсестра… которая меня встретила… она меня предупреждала… Кстати, она на самом деле до сих пор язычница?
– Что означает «до сих пор»?
– Ты полагаешь, что она действительно верит в духов?
– А чем тебе это не нравится?
– Я этого не говорила. И вообще… она впечатляющая молодая женщина… есть в ней что-то аристократическое…
– Ты не можешь этого помнить, но до образования нашего государства на всех углах переулков и улиц в Иерусалиме стояли суданки вроде нее – очень высокие и очень темные, закутанные кто во что; они жарили восхитительные арахисовые орешки на крошечных жаровнях и продавали их в кульках, свернутых из газет. Но все это было до того, как ты появилась на свет.
– До того, как я родилась…
– Вся ее семья была убита в Южном Судане во время гражданской войны. Стоит ли после этого удивляться, что она выросла женщиной, достойной сострадания и нежности.
– Согласна. И она сказала, что ты не поехал меня встречать потому, что не хотел наткнуться на каких-нибудь израильтян. Почему ты решил, что в этом самолете прилетят израильтяне?
– В любом самолете, совершающем полет из одной точки земного шара в другую, непременно окажется как минимум один израильтянин.
– Я была единственной израильтянкой на весь самолет, которым прилетела сюда.
– Ты уверена?
– Уверена.
– А как насчет евреев?
– Евреев?
– Могло оказаться, что вместе с тобой в самолете летит еврей?
– Откуда мне знать?
– Ну а теперь вообрази, что я не хотел бы встретиться с ним тоже.
– Даже так?
– Даже так.
– Но почему? Ты не можешь простить им…
– Речь не идет о прощении. Но я прошу дать мне передышку. Мне уже семьдесят лет, и я заслужил право быть просто самим собой. Пусть это будет не окончательный разрыв с окружающим миром, пусть это будет временный уход от него, что-то вроде антракта в представлении; называй это, как хочешь. Но, на самом деле, я просто не хочу видеть людей, евреев в целом и израильтян в частности.
– А как насчет меня?
– Насчет тебя… – он пристально посмотрел на сестру своей покойной жены, посмотрел с нежностью, налил кипятка в ее чашку, зажег спичку и поднес подрагивающий огонек к сигарете, которую она сжимала между губ (абсолютно, совершенно последнюю, которую она позволяла себе выкуривать за день). – С тобою так. Разве у меня есть выбор? Ты всегда была и останешься моей «маленькой сестренкой», как я называл тебя с тех пор, как тебе исполнилось десять лет. И если ты проделала весь путь до Африки потому, что не можешь забыть о Шули, и хочешь оплакивать ее вместе со мной – это твое право, ибо лучше кого-либо на свете я знаю, как сильно ты любила ее, и как сильно она – тебя. Вот и все. И я прошу тебя лишь об одном – оплакивай ее, горюй по ней, страдай… Но воздержись от проповедей.
Третья свеча
1
В середине ночи небо над Тель-Авивом прояснилось, длилось это час или два, не больше, и луна, сбросив прикрывавшее ее серое покрывало, осветила мужа, перекатывающегося с места на место по территории супружеской постели, покинутой отсутствующей женой, пока, поборов сомнения, он окончательно не пришел в себя и не понял, что стоит на полу. Вот так. Конечно, Ирмиягу говорил ему, чтобы он не надеялся получить электронное подтверждение раньше следующего дня, но, поскольку он все равно не мог уснуть, проводя время среди мельтешащих телевизионных каналов, то с помощью и поддержкой слабо действующих на него снотворных таблеток периодически проваливался в дремоту, достоверно зная, что на текущий момент ни один самолет не потерпел аварии и не был захвачен, и пока кровоток передавал подобные послания его мозгу, он пытался – с помощью нескольких штрихов в блокноте, который всегда держал под рукой, – набросать схему, на основании которой секретный пятый лифт мог быть не только контролируем индивидуально, но и иметь перпендикулярные двери, а значит, втиснуться в юго-восточный угол шахты, не захватывая часть пространства четырех лифтов, уже установленных. Таким образом, предварительный набросок, проблеском мелькнувший в его памяти, был, скорее всего, данью прошлому его увлечению, сводившемуся к перелистыванию старых журналов. И точно так же, как много лет назад, когда он приучил себя к подобному режиму, позволявшему не беспокоить уснувшую жену, он работал сейчас при свете маленькой настольной лампы, свет которой смешивался со светом луны. Несмотря на возбуждение, вызванное технической идеей и верой в неведомо как появившийся в блокноте набросок, он все же счел необходимым приписать в конце страницы, под линиями эскиза: «Моран, взгляни! Это можно сделать? Это реально?»