Странно это было слышать, он ведь раньше-то не ходил, не возглашал. «Да пусть себе, – решили миряне, – ходит расслабленный умом, молитвы читает – может, ему легче от этого». Потом разнеслась по всей России весть об убийстве Столыпина. Тогда эти два события никто не связал, где Кирюша, а где Столыпин, где Сибирь, а где Киев, Москва! Но душа не логикой живёт. Чувствует она, предчувствует. Тогда в мыслях не сошлось, а в душе соединилось. И вот теперь снова Кирюша кричал и хихикал на всю площадь:
– Х-и-и, хи-и-и! Вот он!
– Что ты, милой? – обратилась к нему сухонькая древняя старушка.
– Вон-а, вон-а! – Кирюша снова ткнул пальцем куда-то вверх!
– Чтой-то там увидел-то? – старуха поглядела, туда, куда тыкал Кирюша, но ничего не увидела. – Что там?
– Му-у-уззык на куполе, – захлёбываясь и булькая, брызгая слюной, говорил Кирюша. – Музык на куполе, музык с рлогами на башке.
– Где, где мужик, касатик? – пыталась понять старуха.
– К крлесту ерёвку вяжет, крлест с целкви сорвать хоче-ет!
– Что ты! Господь с тобой, – забормотала старуха, – никого там нет, что ты! Привиделось, касатик. – И она пошла скорее прочь.
Сын Роман тронул отца за рукав:
– Так он, тять, уже вот месяц так воет – как народ в церкви-то соберётся. Вот как австрияка этого убили, так и начал он в аккурат.
– Какого австрияка? – насторожился Макаров, – где убили?
– Не слыхал нечто? – удивился сын, – Ну, у этих, как их…
– В Сербии, – раздался чей-то голос.
Макаров повернулся, увидел своего младшего брата Силантия – Ромкиного и Тишкиного с Оськой дядю и крёстного. Силантий был такой же высокий, как и брат, только узковат в плечах и при ходьбе слегка сутулился. Он давно перебрался в Омск, выучился вначале на помощника, а потом на машиниста паровоза и работал на железной дороге – водил поезда по транссибирской магистрали.
– Здорово! – Удивился Макаров. – Ты какими судьбами?
– Вот – приехал повидаться – с тобой, с родителями, а то времени, может, больше не будет…
– Да чё случилось-то, скажешь, наконец? – начал терять терпение Макаров.
– Да ты и впрямь не слышал? – удивился Силантий. – Посла австрийского убили, Фердинанда…
– Не слышал, – растерянно подтвердил Макаров, – я ж больше месяца всё по деревням. Я про старца слышал, про Григория, – спохватился он.
– Старца – это на днях было, – подтвердил Силантий, – Так то старца.., а это герцог!
– А где убили-то?
– В Сербии. Нас, машинистов, мобилизуют, грузы возить… специальные. Больше сказать не могу, – развёл Силантий руками, – извини. «Калган» есть – сам допетришь…
Кирюша-дурачок ещё раз ткнулся головой в пыль, привлекая всеобщее внимание, и пополз в сторону, пока не добрался до поросшей травой канавы возле забора. Тут он забился в траву и затих.
Силантий, сославшись на нехватку времени, быстро попрощался и ушёл. Люди расходились, пожимая плечами. Кто-то улыбался… Но настроение у всех испортилось. Батюшка в церкви о чём-то предупреждал – ну это, как водится, батюшка, как отец – должен строгость держать, иначе порядка не будет. А вот дурачок этот блажной… Мало ли чего накличет. И восьми лет не прошло, как мужики в Саратове смуту чинили. А потом то убьют кого, то взорвут. Никак покою нет. Все ждали чего-то: кто беды, кто беспорядков, кто перемен к лучшему. Но все очень смутно представляли своё будущее – если что-либо случится. Так – догадки да беспочвенные надежды.
Чтобы развеять неприятные впечатления, Макаров с ребятишками спустился под гору, где располагался городской рынок. Походил между прилавков с глиняными горшками с жёлтой сибирской сметаной, которую в холодное время резали ножом, кринками со сливками и торчащими из них черпаками. Сливки не лились, их надо было накладывать. Малосольные и успевшие просолиться огурцы в кадках, ягоды: малина, смородина. Зелень, редиска. Торговали квасом, кислым молоком. Мешками стояли кедровые шишки – чищенные кедровые орешки продавались в лавках на вес. Между рядами ходил мальчик с большим бидоном и громко нараспев выкрикивал:
– Холодная, родниковая вода! На полушку – кружку, две копейки – досыта!
Здесь Макаровы долго не задержались – этого у них самих хватало. Так только, приценились – что почём. Спустились к воде на ярмарку. В ту пору подошла баржа с красным товаром. Как всегда, было шумно; у кого-то стоял граммофон и трубно, на всю реку – где звук разлетался на километры – наяривал сибирскую «Подгорную» – без которой и так не обходилось ни одно застолье:
Ты, Подгорна, ты, Подгорна,
Широкая улица,
Почему, скажи, Подгорна,
Сердце так волнуется?
Через речку быструю
Да я мосточек выстрою.
Ходи, милый, ходи, мой, да
Ходи летом и зимой…
В каком сибирском городе не было Подгорной улицы! Была она и в Таре. Одна-единственная, мощённая деревянным настилом. Но не потому, что была важнейшей улицей, а потому, что была самой грязной и сырой, располагавшейся в болотистой и мокрой низине. В пору весенних паводков или осенних дождей превращающейся в сырые болота.
Гармонь с балалайкой журчали и переливались, как родниковая вода на камушках, переговаривались между собой. Два подвыпивших по поводу воскресного дня мужичка со злыми лицами откаблучивали под музыку вприсядку на прибрежном песке. Народ ходил и посмеивался, уверенный в том, что к вечеру, уже изрядно перебрав, плясуны непременно затеют свару.
Купили монастырского медку, Тишке и Оське обутку на осень – сапожки, Устинье шаль пуховую на зиму. И пошли не спеша домой.
Весь понедельник Макаров старший ходил по двору, оценивал состояние хозяйства, смотрел, чем в первую очередь заняться – а в сущности отдыхал. Ну воды там принёс, у скотины почистил, корму задал. Вторник – тоже прошёл в суете, в мелочах. Но спать не хотелось рано ложиться, настроение было маетное, на сердце неспокойно, а причины нет. Зажгли лампу, уложив младших, сидели с Устиньей, беседовали, обсуждали, вспоминали жизнь прошлую, посмеиваясь над собой – будто им уже пришла пора вспоминать прожитое, словно старикам. Ромка, как всегда, где-то хороводился со сверстниками – дело молодое. Устинья вдруг ни с того не с сего завела:
– Боюсь я, Ром, как бы беды не было.
– Что ты, прости Господи, – вздохнул Роман, – опять предчувствия?
– А и не предчувствия… Вон старца святого ножом зарезали.
– Да не зарезали, а пырнули только, – досадливо поправил Макаров. – Да и святой уж… Святые – это уж потом, как Господь даст. А про этого много чего говорят…
– А то от зависти, – решительно возразила Устинья. От он как в столицу стал хож, к Царю нашу нужду донёс, так бесы и закрутились возле. И вот ещё немца этого австрийского убили…
– Так не мы ж убили, а где-то там…
– А я чую – неладно будет, покачала головой Устинья , – Чует сердце – лихие времена наступают. Как бы не конец света, а?
– Ну вот, ты знаешь! – не выдержал Макаров и, подняв руку, чуть не хлопнул по столу.
Ближе к полуночи – время для здешних мест позднее, скрипнула калитка.
– Ромка идёт, – насторожилась Устинья.
Макаров хитро улыбнулся:
– Чего-то рано сегодня.
Но уже через мгновение они поняли, что это не сын. Не слышно было привычной твёрдой поступи с гулким пристукиванием сапог. В сенцах раздались семенящие шажки, шелест юбки.
– Кого это ещё несёт, на ночь глядя?
Дверь скрипнув, отворилась. Устинья бросила взгляд на ребятишек – спят, не чуят.
Осторожно ступая, вошла соседка Нюра, перекрестилась на образа. Лицо не то испуганное, не то удивлённое. Начала полушёпотом:
– А я, смотрю, свет у вас, калитка не заперта – я и вошла. А то мне и поделиться не с кем, чего, говорю, делается-то…
– Проходи, садись, – негромко пригласил Макаров. – Что там у тебя случилось?
– Ой, батюшки, так вот квантиранта-то моего, немца, что пятого дня комнату у меня снял, как бишь его… этого… Франца-то заарестовали.