Тело давно не могло кричать, лишь изредка тихо хрипело сорванными связками. Тело не знало, сколько прошло времени — для него не истекла и вечность. А то, что ещё цеплялось за истерзанный кусок мяса, исступлённо, навязчиво до мании, до единственной оставшейся внятной мысли — жаждало смерти.
Когда иссохшие, но неожиданно сильные руки схватили Охотника, не давая возможности отбиться, когда кривая сталь впилась в лицо, раздирая кожу и веки, добираясь до глаз, он думал, что на этом всё и закончится. Его ждало очередное пробуждение во Сне, потом — у Фонаря, а потом он в эту ловушку уже не попадётся. Будет готов.
Но Сна не было. Темнота отключки сменилась жгущей раскалёнными прутами в глазницах болью и мраком слепоты. Охотник не чувствовал облегчения привычного необъяснимого исцеления — зато в нос ударили запахи гари и гнили.
Он всё ещё жив?
Грубая верёвка резала руки, но не поддавалась. Тело ныло от вынужденной неподвижности, а при попытках хоть немного пошевелиться вывернутые плечи начинали чуть ли не трещать. Затем Охотник услышал их. В визгливых криках он не мог разобрать ничего, кроме эмоций, но и тех оказалось достаточно, чтобы напугать: веселье, предвкушение, истерическая одержимость. А выбраться было нереально. Или?..
Не успел.
Когда мужчина смог раскачаться достаточно, чтобы рухнуть затылком назад, в плечо что-то впилось и вздёрнуло обратно, как крюком. Хотя, почему как?
Голоса окружили его, в тело впился ещё крюк — или серп? — и Охотника куда-то потащило. Он не кричал от боли — к такой уже успел привыкнуть — но вот страх сердце отпускать не собирался. И с каждым мигом лишь нарастал — от мутящегося сознания, от слепоты, от до сих пор совершенно неразборчивых воплей, словно ведьмы кричали на каком-то неведомом языке.
Онемевшие руки не были способны ни на что, даже когда разрезали верёвки. К тому моменту сознание уже норовило уплыть от потери крови, но Охотнику этого не позволили. В бедро впилась игла, разнося по телу хорошо знакомый освежающий огонь, унимавший боль — вот только мужчину уже распяли на чём-то холодном, жёстко стянув запястья и лодыжки. В спину упирались какие-то бугорки, пока до прояснившегося разума не дошло — это надгробие. И попытка изо всех сил рвануться лишь вызвала новую волну пугающего хохота и невнятных возгласов.
Тьма слепоты не рассеивалась.
Неизвестность пугала. Промозглость камня студила тело. А потом Охотник ощутил, как по груди заскользило иззубренное лезвие, срезая одежду, оставляя глубокую царапину до самого низа живота. Стало холоднее. И страшнее.
Надо было умереть. Срочно. Пока они не сделали — чего бы то ни было.
Он попытался разбить затылок — не позволили, цепко ухватив голову длинными вонючими пальцами, впивавшимися в кожу когтями. И накинули на шею петлю, натянув так, что в глазах темнело. Темнело бы. И всё же — недостаточно, чтобы глупое тело позволило себе умереть.
Поначалу Охотник молчал. Поначалу — когда надрезали кожу, вбивали гвозди в запястья, плечи, ступни. Потом начал вскрикивать, когда кривые когти принялись ковыряться в ранах, растягивая и углубляя их. Потом начал кричать, когда стали сдирать кожу толстым пластом, почти открывая грудную клетку, которую тут же заскребли — то ли ножом, то ли опять когтями… Когда чьи-то зубы впились и с урчанием начали отрывать куски мяса от ноги.
А когда мужчина терял сознание от боли и кровопотери — его неизменно возвращали новой порцией крови, не позволяя слишком надолго провалиться в забвение. И продолжали своё дело.
Ведьмы вопили, пели и терзали погружённого во мрак Охотника. Не спеша, растягивая удовольствие — ведь целительная красная жижа так прекрасно залечивает все нанесённые раны… Разве что ничего обратно не приращивает. Иногда раздавался особенно высокий вой — и однажды Охотник ощутил, как его руку просто вырвали из плеча. Полностью, перед этим выкрутив до пробивших мышцы обломков костей. Он обрадовался, ведь с холодом уходящей из тела крови уйдёт и жизнь. Но в рану почти сразу воткнули раскалённое железо — а может просто факел, — сорвавшее связки и горло захлёбывающимся криком, окунувшее в спасительное беспамятство. Опять ненадолго…
Ему разорвали щёки — от уха до уха, разжали ржавой сталью до крошки стиснутые зубы — и мужчина остался без языка.
Ведьмы с причмокиванием лакали кровь из ран, ковырялись в почерневших глазницах и обугленной культе и хихикали. Отгрызали пальцы и пытались ими накормить Охотника. Того рвало желчью и кровью.
Он бился, рвал жилы и связки, выворачивал суставы, пытаясь найти хоть какой-то способ сбежать в благословенную смерть. Но мужчине этого не позволяли, раз за разом накачивая проклятой кровью, что всё не кончалась. Бедро давно вспухло и онемело от инъекций, но это было настолько ничем на фоне прочего, что Охотник просто не замечал подобного. Он хотел умереть.
Это оставалось последней чёткой мыслью в агонизирующем разуме.
Умереть.
Умереть.
Умеретьумеретьумереть…
Ярнам? Охота? Герман? Кукла? Сладкий сон, омерзительный в своей сказочной нереальности плод бесконечной агонии.
Кажется, истерзанное горло начало неслышно булькать смешками. Беззвучные крики и смех, боль и мрак, замкнутый круг беспросветного отчаяния и нарастающего шёпота безумия, а смерть… О, смерть, дрянная шлюха, раз за разом отказывающаяся обслуживать клиента…
***
Надсадное и мелкое дыхание с погаными присвистами. Едва вздымающаяся впалая грудь, разодранная бесчисленными наростами грубых шрамов и свежими ранами. На месте правой руки — безобразные, сожжённые до въевшейся в плоть черноты лоскуты вокруг плеча. Развороченные почти до черепа глазницы и щербатый оскал лишившегося губ рта. Одна нога явственно сожрана до колена и перетянута проволокой. Пальцев на левой руке не осталось — лишь тонкие обглодки на месте запястья. Из другой ноги вообще голенную кость выдернули. Которая теперь была вбита в мышцы последней условно уцелевшей конечности.
И он всё ещё был жив.
— Твою мать, — полутруп не отреагировал. Да и разве мог? Охотница потрясённо сплюнула и присела рядом с обезображенной головой, чуть коснувшись той кожи, что ещё была цела. Снова ноль реакции.
— Ты меня слышишь?
***
Он услышал. И не поверил. Унесённый бессвязными воплями бесконечного пиршества боли, Охотник почти забыл, что такое речь. Но пришедший на смену истерическим песнопениям и смеху голос продолжал звучать, журчать, дивной, сказочной музыкой омывая то, что осталось от ушей. Голос складывал звуки в слова. Понятные, различимые слова — и Охотник сходил с ума от этой божественной гармонии.
— Давай, парень, я знаю, что ты ещё там.
Осознание разорвало цикл. Голова мужчины дёрнулась, поворачивая провалы глазниц на звук прекрасной песни, он раззявил немую пасть с обрубком языка насколько мог — и заорал. Наружу вырвался лишь надсадный сип, но Охотнику было плевать. Каждая клеточка его исстрадавшегося тела пылала нестерпимым огнём надежды, и кричала, кричала, кричала с ним:
“УМЕРЕТЬ! ДАЙ УМЕРЕТЬ! ДАЙ МНЕ УМЕРЕТЬ! УМЕРЕТЬ! УМЕРЕТЬ!!!”
И когда холодная, такая гладкая и восхитительно идеальная сталь коснулась сердца, ошмётки щёк конвульсивно дёрнулись.
“Спасибо…”
***
— Покойся с миром, бедолага, — зачем она ждала реакции от куска истерзанного мяса? А шут его знает. Может, чтобы он смог понять, что избавление пришло? Глупо. Или нет? Наверное, всё же нет. По крайней мере, о содеянном Охотница не жалела. Последний всхлип несчастного того стоил.