Во-первых, стоило бы признать, что мы самым нелепым образом отделяем свою историю от истории всемирной. В лучшем случае считается, что последняя существует сама по себе – таково наследие былой автаркии. И если признается, что внешний мир оказывает на нас воздействие, то, конечно, воздействие негативное. Между тем наша связь с мировым историческим процессом была и остается чрезвычайно тесной: нет таких мировых идей, которые мы не пытались бы примерить на себя, нет таких общечеловеческих заблуждений, которые миновали бы русскую историю.
Во-вторых, наш взгляд на собственное прошлое носит «обиженный» и даже «страдальческий» характер: принято считать, что нам крупно не повезло. Изредка встречаются, правда, заявления противоположного характера: русская история провозглашается особо успешной [35, c. 7–9]. Но зачем эти эмоции: важно усвоить, что это твоя история. Необходимо преодолеть отчуждение от собственного прошлого.
В-третьих, наше непонимание истории связано с этатистским взглядом на «дела давно ушедших дней». Стоит напомнить, что в античные времена история представлялась «историей богов», затем наступила «история королей», сегодня преобладает «история народов» – социальная история. Последняя, в свою очередь, уступает место «истории человека». Мы же по-прежнему колдуем над «историей королей», втиснутую в «материалистическую» схему. И этому детскому занятию, похоже, нет конца.
Наконец, стоит заметить, что человек, «выключенный» из собственной истории, но вдохновленный европейским «прогрессом», непременно будет воспринимать события своей революции по лекалам революций Запада. Так, в 1917 г. о событиях, скажем, мексиканской революции в России никто не вспоминал, зато политики были намерены следовать образцам Великой французской революции, запечатленным в работах историков либерального направления. При этом о том, что России желательно поскорее выбраться из ненавистной войны, «европеизированные» политики предпочитали не вспоминать. Вдобавок почему-то существовала уверенность, что решение аграрного вопроса можно оттягивать до бесконечности, чтобы в удобный для политиков момент «правильно» решить его сверху.
Нетрудно догадаться, с чем связана задержка в формировании современного исторического сознания и самосознания. Россия все еще представляет собой социальную систему замкнутого авторитарно-патерналистского, а не открытого гражданского типа. Соответствующий тип сознания, законсервированный «отеческой» властью, мешает нам ориентироваться в собственной истории. Отсюда особая убежденность в способности «темных сил» управлять нашей судьбой.
В таких условиях история проще всего воспринимается через «героев и злодеев». Это успокаивает национальное самолюбие, но блокирует поиски истины. И тогда применительно к переломным временам наиболее основательно сказывается «принцип параллакса» (С. Жижек): всякий объект меняет свою конфигурацию в зависимости от угла зрения. Увы, у нас всякий взгляд в прошлое слишком переполнен «возвышенными» эмоциями. Разумеется, сказывается и другая, еще более пагубная привычка, ведущая начало от Н.М. Карамзина: вольное или невольное сочинение «вдохновляющей» истории «для начальства». Подчас это приобретает откровенно лакейские формы. А всего приятнее власть предержащим бывает использовать «разоблачение» революционных угроз ее застойному существованию.
Нынешнее историческое воображение россиянина не случайно пронизано конспирологией. Наш кругозор исторического воображения катастрофически заужен. Кто сегодня вспомнит, что начало ХХ в. – время великих страстей для всего мира? Кто станет сравнивать катастрофические события отдаленного российского прошлого с революцией 1917 г.? Между тем события русской революции можно понять только во всемирно-историческом контексте.
Европейский ХХ век начинался как время великих иллюзий и человеческих страстей. С начала ХХ в. европейские народы жили ощущением неустойчивости ситуации. Это провоцировало соблазн рывка вперед – в том числе и через «освободительную» войну. Сегодня причины, ее породившие, вполне различимы: демографический бум привел к «омоложению» населения; промышленный прогресс убеждал во «всесилии» человека; информационная революция усиливала иллюзорный компонент сознания, словно переворачивая его с ног на голову. Соответственно возрастала эмоциональность, а заодно и агрессивная «безрассудность» социальной среды. Распознать в то время глубинную природу происходящего было сложно (если вообще возможно), зато натурам поэтическим легко было впасть в тревожное ожидание.
Успехи материального «прогресса» вкупе с информационной революцией привели к тому, что человек утратил органичность мировосприятия, связанную с Верой. Произошел своего рода эмоциональный перегрев европейской культурной среды – относительно «сытой», старающейся мыслить «рационально», но остающейся неустойчивой социально и психически. «Одной из наиболее опасных черт современной мысли является неврастеническая импульсивность, которая делает ее жертвой меняющихся настроений и предположений», – писал историк П.Г. Виноградов [9, c. 438]. Mass mediа доводили эти настроения до вспышек истерии.
Исследователи отмечают, что и российское культурное пространство уже давно жило смутными ожиданиями то ли «великого переворота» (Л. Толстой), то ли «века духовного обновления» (М. Горький), то ли «новой, неведомой культуры, которая с нами возникает, но и нас же отметет» (С.П. Дягилев) [32, c. 140]. И то что религиозные мыслители – от В. Соловьева до П. Флоренского – искали пути выработки «цельного знания», синтезирующего мистическое, рациональное и эмпирическое, отнюдь не спасло российское социальное пространство от вытеснения туманных идеалов соблазнительными проектами «всеобщего счастья», насаждаемыми демагогами. Таковы естественные последствия разрушения прежних моральных и эстетических иерархий.
Сегодня «Великая российская революция» упорно описывается по лекалу Великой французской революции [38]. В свое время «творцы» Февраля также мысленно сопоставляли ход революции с соответствующими событиями во Франции. Вероятно, именно поэтому февральский переворот был дружно наречен «бескровным» – его свидетели слишком хорошо знали о бесчинствах Французской революции [17, c. 267–378], не говоря уже о революционном терроре 1905–1906 гг.
Между тем русская революция 1917 г. прошла в контексте многочисленных, порой не менее свирепых революций на периферии европейского мира. Она в некотором смысле началась еще в 1902 г. (резкий рост крестьянского бунтарства), продолжилась в 1905–1907 гг. [15; 6, с. 10, 15, 17, 177]. Накануне Первой мировой войны в столице начались серьезные рабочие выступления. Одновременно на грани революционных потрясений оказались и развитые европейские страны. Но мы почему-то считаем себя несчастными пасынками истории, которая адресует всевозможные напасти нам одним. В общем, это отголосок психологии людей несвободных, это, если угодно, дискурс существ, навсегда обиженных «несправедливой» властью.
Разумеется, историческое значение авторитарной власти далеко не однозначно. Тем не менее очевидно, что в предвоенные годы и тем более в условиях тотальной войны управлять Россией по-старому мог только сильный и энергичный самодержавный правитель. Между тем трудно представить человека, столь же не подходящего на эту роль, как Николай II. Но почему-то в истории ему упорно отводится роль «страстотерпца». Известно, однако, что к концу его правления «самодержавная» власть оказалась настолько беспомощной, что ее не пришлось даже по-настоящему свергать. Между прочим, в одном из обращений Временного комитета Государственной думы признавалось (и это походило на оговорку по Фрейду), что «старая власть, губившая Россию, распалась» [26, c. 144]. «Революции не было, – записал в дневнике в 1917 г. московский литературовед Н.М. Мендельсон, – самодержавие никто не свергал. А было вот что: огромный организм, сверхчеловек, именуемый Россией, заболел каким-то сверхсифилисом. Отгнила голова – говорят: “Мы свергли самодержавие!” Вранье: отгнила голова и отвалилась» [цит. по: 33, c. 503]. «Русь слиняла в два дня, – изумлялся В.В. Розанов. – Самое большее – в три»2. Однако немногие сознавали и тем более – готовы были признать, что самодержавие было вовсе не свергнуто восставшим народом: «гнилое правительство… рухнуло бесследно» само по себе [25, c. 186].