На вытянутых руках он нёс медный самоварный поднос с несколькими темно-красными стаканами.
— 3 победою вас, товаришчи, — поздравил он усталым, по-детски тонким голоском. — Скильки вас у палати?
— Семеро осталось.
— Ага, точно... Тут вам вид имени администрации... Саенко, распорядысь.
— Есть распорядиться! — Саенко с готовностью подпрыгал к подносу и составил стаканы на Михаеву тумбочку. — Давайте с нами, товарищ начхоз. За Победу.
— Ни, хлопци. Нема время. — Он вытер рукавом халата потный лоб. — У мэни ще сто двадцать душ. Ух ты, чертяка, запалывси як...
Начхоз ещё раз поглядел на стаканы: то ли пересчитывая в уме для отчётности, то ли просто так — как на произведение собственной расторопности. Видно, вино это досталось ему нелегко.
— Тик вы давайте... А то суп охолонёт.
— Спасибо.
— Було б за що.
Он ушёл.
Саенко медленно, чтобы не пролить, не прыгая, как всегда, а волоча раненую ногу по полу, при полном молчании всех присутствующих разнёс стаканы по тумбочкам. Лицо его при этом было озабоченным и строгим, а нижняя губа аскетически поджата, словно у ксёндза при свершении исповеди. Да и правда, эти рубиново-красные, и а пол пенные до краёв стаканы воспринимались в нашей бесцветно-белой налито как почто небывало-торжественное, как волнующее таинство.
Минуту-другую каждый молча созерцал свой стакан.
— Ну что, солдаты... Что задумались? Давайте колыхнём, что ли... — предложил Саенко.
— Да, давайте.
— Пусть сперва Михай, — сказал Бородухов.
— Верно, пусть он сперва. А то как же ему...
— Это само собой. — Бугаёв взял Михаев стакан. — Данай присядь, а то не дотянусь.
Михай послушно сел на край койки, запрокинул голову.
— Ну, браток... За Победу?
— Ага.
— Жиль, нельзя с тобой чокнуться...
По лицу Михая скользнула виноватая улыбка.
— Ну ничего... поехали.
Мы смотрели, как Бугаёв, осторожно наклоняя стакан, вылил вино в птенцово раскрытый рот молдаванина.
— Во, парень, — удовлетворённо сказал он. — Это дело. Ничего, наловчишься... — Бугаёв вытер пижамным рукавом Михаев подбородок, по которому скользнула алая струйка, и, зачерпнув из супа картофелину, дал ему закусить. — Я знал одного такого, как ты так он приспособился зубами брать стакан за край и высасывал всё до донышка.
— Вино пить можно. А как теперь его делать будешь! — Михай тряхнул узлами рукавов. — Вину руки нужны.
— Ничего, братка! Не падай духом. Жинка поможет.
— Аяй-ай-ай... — Михай покачал головой.
— Ну будет, будет про это... — прервал Бородухов и степенно провозгласил: — Давайте, робяты, за дальнейшую нашу жисть выпьем... Как она дальше пойдёт... Что было — то было, будь оно неладно! Живым жить, живое загадывать.
Мы выпили.
Прибежала Таня, поздравила с праздником, поставила на нашу с Копёшкиным тумбочку букет подснежников, принялась кормить его с ложки. Копёшкин, глотая жижу, морщился, пускал пузыри.
— Ты ему винца всплесни, — посоветовал Саенко.
— Вы что, смеётесь?
— А что? Пусть солдат разговеется.
— Ему же нельзя.
— Дай, дай ему. Отпусти ты его душу на волю. Вот увидишь, полегчает с вина-то.
— Не говорите глупостей.
— Ох уж эти лекари! Хуже жандармов. Может, ему только и осталось, что посошок выпить. Сердца у вас нету.
— Всё, славяне! Завтра буду проситься на выписку, — решительным тоном сказал Саша Самоходка.
Таня посмотрела в его сторону, укоризненно покачала головой.
— Не выпишут — убегу. Тань, поехали со мной, а? На Волгу. Красота!
— По дороге потеряешь, — усмехнулась Таня.
— Честное гвардейское, не потеряю! Я ведь к тебе, можно сказать, привык. Осталось только расписаться. — Саша заметно окосел, да и все тоже порозовели, заблестели глазами. — Ребята, поехали? — говорил Саша, хмельной и добрый. — Нашими дружками будете. Такую свадьбу сварганим. Эх и хорошо у нас, братцы! Деревня высоко-высоко! А внизу Волга. Всю видать, на пятнадцать вёрст туда и сюда. Пароходы идут, гудки, бакены по вечерам... Михай, поехали?
— Не-е, я домой.
— Что у тебя там? Успеешь.
— Как что? — Михай вскинул рыжие брови. — Как что? Не был — не говори.
— Нет, брат, — Самоходка мечтательно уставился в потолок. — Где Волга не течёт, там не жизнь.
— Зачем зря говоришь? Зачем? А виноград у вас есть? А вино наше пил? Не пил.
— Квас, знаю.
— Что понимаешь? — горячился Михай. — Давай спорить! Квас, да? Налью тебе кружку, вот такую большую, — он сдвинул культи, показывая, какую кружку нальёт Самоходке. — Пей, пожалуйста! Выпьешь — под бочку упадёшь. Как мёртвый будешь. Э-э, что говоришь — нету жизни. Поедем — увидишь. Что Волга? Что Волга? Мы воду не пьём, мы вино пьём. Молдова, понял?
— Что ж вы не едите? — покачала головой Таня, насильно вливая Копёшкину бульон. — Ну съешьте ещё ложечку. Горе мне с вами...
— А у нас на Мезени пиво теперь варят. — Бородухов, только что побритый, в свежей рубахе, чинно прихлёбывал наваристый суп, всякий раз подпирая донышко ложки куском хлеба.
— Сегодня везде празднуют, — сказал Саенко.
— Празднуют, да не так. У нас, на Мезени-то, бабы старинное надевают. Хороводы водят, песни поют. А потом сядут в лодки да по Мезени. А пиво я люблю, чтоб с брусникою. — Бородухов выразительно покрякал, провёл ладонью но рту, будто обтёр пивную пену. — Благо! Давно не пивал. — И добавил, задумавшись: — Поди, теперь не из чего варить.
Таня кое-как покормила Копёшкина и, сама больше намучившись, ушла. Ей надо было смениться ещё в девять утра, но она осталась помогать по случаю праздника. И было жаль, что ещё не посидела с нами. Самоходка прав: мы привыкли к ней и — чего уж темнить! — почти вес были тихо влюблены в неё...
Вино разбередило, ребята зашумели, заспорили, где жить лучше. Вмешались Саенко с Бугаёвым, стали рассказывать о Сибири. Оба были родом из-за Урала, только Саенко происходил из стенных алтайских хохлов, а Бугаев — коренной енисейский чалдон.
«Сколько разных мест на земле, — думал я, слушая разговоры. — Лежали раненые и в других палатах, и у них тоже были где-то свои единственные родные города и деревни. Были они и у тех, кто уже никогда не вернётся домой... Каждый воевал, думая о своём обжитом уголке, привычном с детства, и выходило, что всякая пядь земли имела своего защитника. Потому и похоронные так широко разлетались по русской земле...»
— Тише, ребята... — Бородухов первый заметил, как Копёшкин зашевелил пальцами. — Чего тебе, браток?
Мы насторожились.
— Пить?
Копёшкин отрицательно пошевелил кистью руки.
— Утку?
Припрыгал Саенко, наклонился над ним.
— Ты чего, друг?
Копёшкин что-то шепелявил сухими ломкими губами.
— Так, так... Ага, понял... — Саенко закивал и перевёл нам: — Говорит, у них тоже хорошо жить. Давай, давай, Копёшкин, расшевеливайся! Вот молодец! Ну-ка, расскажи, как там у вас... Это где ж такое? A-а, ясно... Пензяк ты. Ну и что там у вас?
— Хорошо тоже... — разобрал я слабый, будто из-под земли, голос Копёшкина.
— Заладил: хорошо да хорошо... А что хорошего-то? Лес есть или речка какая?
Копёшкин пытался ещё что-то сказать о своих местах, но не смог, обессилел и только облизал непослушные губы.
Мы помолчали, ожидая, что он отдышится, но Копёшкин так больше и не заговорил.
В палате воцарилась тишина.
Я пытался представить себе родину Копёшкина. Оказалось, никто из нас ничего не знал об этой самой пензенской земле. Ни какие там реки, ни какие вообще места: лесистые ли, открытые... И даже где они находятся, как туда добираться. Знал я только, что Пенза эта где-то не то возле мордвы, не то по соседству с чувашами. Ну а где эта самая мордва?.. Я и прежде почти никогда не вспоминал, что есть такая территория в России, хотя когда-то сдавал экзамены по географии. Сдал да тут же и позабыл... Где-то там в неведомом краю стоит и копёшкинская деревенька с загадочным названием — Сухой Житень, вполне реальная, зримая, и для самого Копёшкина являет она собой центр мироздания. Должно быть, полощутся белёсые ракиты перед избами, по волнистым холмушкам за околицей — майская свежесть хлебов, вечером побредёт с лугов стадо, запахнет сухой пылью, скотиной, ранний соловей негромко щёлкнет у ручья, прорежется молодой месяц, закачается в тёмной воде...