Марфа вышла замуж без любви.
Надевая на палец стоявшего перед ней сияющего Филиппа Катрича обручальное кольцо, она не понимала всей значимости того события, которое наступило через восемь месяцев после дня вручения дипломов в университете. Венчание же, на котором настоял Катрич, было для Марфы чем-то вроде театрализованного представления, будто она была вовсе не молодой невестой, а второстепенной героиней какого-то многосерийного киноромана. Марфа почувствовала себя женой Филиппа только по окончании всех торжеств, когда он привез ее в дом на холме и когда, оставшись с нею наедине в спальне, он снял с нее подвенечное платье и привлек к себе, покрывая ее крепкими мужскими ласками.
В первые дни супружества Катрич был для Марфы олицетворением силы, которую ей удалось обуздать и которой она владела теперь безраздельно. Катрич относился к Марфе с трепетом, лаской и вниманием, и поначалу Марфу забавлял и услаждал этот вид сильного, здорового, умного мужчины, который становился перед нею совершенно податливым, уступчивым и кротким человеком, что почему-то в сознании Марфы оборачивалось нелицеприятной для ее мужа стороной.
Марфа была весела, улыбчива и страстна; она открыла в себе ту свою сторону, которой раньше не знала и которой пользовалась теперь все чаще – запальчивость и раздражительность. Всегда кроткая, смиренная, угнетенная властностью матери, Марфа вдруг почувствовала свободу, которой раньше была лишена. Она видела, что теперь любое ее желание непременно будет исполнено, любой каприз будет удовлетворен, и все ее желания теперь и капризы неудержимым потоком выливались на мужа. А он с радением и прилежанием исполнял любое желание супруги так, что скоро она потеряла к мужу всяческий интерес, который поначалу едва теплился в ней, как теплится интерес в ребенке, который во время демонстрации своего своенравия вдруг увидел новую картинку, которую ему сунули для утешения.
Таким образом, спустя три года совместной жизни Марфа едва удостаивала мужа кивком головы перед завтраком или резким ответом на какой-то его вопрос, иногда в порыве какого-то исступленного пыла посещая его спальню. То, что жена предпочла спать отдельно, Катрич воспринял спокойно, решив, что, возможно, мешает ей ночью своей возней. Он не вполне был удовлетворен редкими посещениями своей жены, но говорить ей об этом не решался, боясь лишить себя и этих посещений.
Детей у Марфы не было. Когда она только стала замечать в себе раздражительность и нетерпение по отношению к мужу, то подумала о ребенке: возможно, нервозность ее – следствие того, что целыми днями она просиживала в пустом доме в одиночестве, довольствуясь прогулками и чтением. Но забеременеть никак не получалось, и тогда положение Катрича усугубилось еще больше тем, что Марфа обвиняла его в этой невозможности.
Марфа никому не рассказывала о том, что происходило в ее семье и в самой ее душе в те долгие месяцы супружества. Говорить с матерью о трудности своего эмоционального положения по отношению к мужу было бессмысленно и недопустимо – во-первых, Марфа не смогла бы толком объяснить причину своей бывшей невольной нетерпимости к любым проявлениям любви и нежности Катрича; во-вторых, мать не поняла бы жалоб дочери, найдя ее сетования пустым роптанием капризной женщины, которая сама не знает, чего хочет от этой жизни. В глубине души Марфа понимала, что у нее нет причин презирать мужа, но с каждым днем презрение ее, помимо всякой воли и побуждения, все возрастало.
Не могла Марфа поговорить и со своей сестрой, потому как считала, что и сестра ее, полгода тому назад вышедшая замуж за менеджера компании, в которой работал старший сын Катричей, не поймет ее.
Не было у Марфы и подруг. В университете она хорошо общалась с некой Ветой, темноволосой и синеглазой, миловидной девушкой, которая как раз и донесла до нее новость об отъезде Мелюхина. Но когда Марфа вышла замуж, Вета постепенно стала исчезать из ее жизни. Была ли тому причина в уменьшении проводимого вместе времени или же в самом сплетении чувств человеческого существа, иной раз порождающем смесь эгоизма, зависти и лести, Марфа так и не узнала. Общение стало постепенно сводиться на нет, и скоро Марфа обнаружила, что с Ветой они перестали созваниваться совсем.
Так, имея, казалось бы, все, что только может сделать человека счастливым, за исключением, возможно, нескольких штрихов, которых не хватало для завершения написанной рукой событий картины, незаметных неискушенному глазу обывателя, Марфа чувствовала себя так, будто все, что окружало ее, представляло собой тугие клещи, которые оказывали на нее невыносимое давление и заставляли страдать.
Но Марфа не находила выхода из создавшегося положения, она не находила причины его, особенно не предаваясь размышлениям о том, почему жизнь ее сложилась именно так, а только все чаще раздражалась и все больше ненавидела мужа, будто он один был виновником ее несчастья.
Сидя теперь за туалетным столиком и растирая густой крем по кистям обеих рук, Марфа с презрительной насмешкой улыбнулась своему отражению в зеркале: алые губы ее растянулись, и на смуглых, загорелых щеках затемнели миловидные ямочки, так что лицо ее, вопреки чувству, породившему улыбку, не сделалось надменным, а приняло выражение любезного снисхождения.
Вдруг взгляд Марфы перестал выражать горделивую горячность, а улыбка исчезла с лица. Марфа поспешно выключила светильник – спальня вновь погрузилась в сумерки, которые за несколько минут стали гуще, потому как солнце уже совсем скрылось за горизонтом, и небо приняло оттенок темного сапфира.
Марфа поднялась с мягкого пуфа на деревянных ножках и, запахнув шелковый халат винного цвета, подошла к раскрытому окну, босиком ступая по согретому лучами заката, теплому паркетному полу.
Хотелось подставить разгоряченное лицо свежим порывам прохладного воздуха, однако в окно не задувал даже легкий теплый ветерок. Тюли слегка надувались от едва уловимых прикосновений движения воздуха, однако Марфа не ощущала этих прикосновений. В спальне был кондиционер, но Марфа никогда не пользовалась им. Катрич целые дни проводил на работе, в доме убиралась приходящая горничная, а готовила кухарка, которая посещала дом Катричей раз в три дня, так что большую часть времени Марфа была одна. Уединение никогда не тяготило ее – напротив, она привыкла жить в своем узком, тесном мирке, однако теперь, когда в ней зародилось цепкое, сжимавшееся и тут же троекратно увеличивавшееся в размерах чувство одиночества, уединение действовало на нее особенно подавляюще. Закрытые окна дома вызывали у нее чувство удушья, ей становилось тесно, дурнота подступала к самому горлу, а сердце учащенно билось в груди. Тогда Марфа стремительно раскрывала все окна, и свежесть воздуха и шепот природы успокаивали и освежали ее. И создавалась иллюзия освобождения от чего-то тягостного, мучившего и душившего ее.
Катрич давно заметил эту новую повадку жены, но не придавал ей особого значения, не видя в этом ничего дурного, даже если окна открывались в пятнадцатиградусный мороз. Помещение охлаждалось, и Марфа закрывала окна. С весны же по самую осень окна всегда были открыты, и Катрича по ночам часто мучили комары – раздувающиеся тюли едва сдерживали пронырливых мух. Но Марфа наотрез отказалась вешать на окна сетки, упрекнув мужа в том, что он хочет заключить ее в клетку. Ей нравилось подолгу сидеть в кресле у раскрытого окна и смотреть на тонкую линию горизонта за самым полем, что пролегало с западной стороны дома.
Однажды к Катричам зашел их сосед – местный общественник и активист, который собирал подписи жителей поселка в защиту расположенного за поселком поля, которое, как он слышал из уст самого представителя местной администрации, проживавшего в соседнем с его доме, предполагалось застроить целым районом многоквартирных домов. Поселок, в котором жили Катричи, находился в небольшой удаленности от Москвы, однако инфраструктура, сконцентрированная в подмосковном городке, недалеко от которого располагался поселок, позволяла определить его как одного из самых привлекательных для жизни коттеджных поселков Подмосковья. Строительство же целого района не только лишило бы на долгие месяцы, а быть может и годы, покоя жителей поселка, привыкших к безмолвию окружавших поселок лесов и полей, но и отняло бы у поселка ту его прелесть, которую составляли эти самые казавшиеся бескрайними просторы, душистые перелески и небо, в которое вонзились бы крыши высоток.