Через день перед ним лежали первые наброски портрета старушки, и он уже не помнил своей установки – не рисовать в деревне. Он даже стал думать о темпере. Ещё когда Алексей учился в институте, один из педагогов утверждал, что для изображения лиц молодых людей лучше всего подходит бледный желток яиц из городских магазинов, а для рисования лиц пожилых и смуглых людей лучше подходят более тёмные желтки деревенских яиц. В общем, он так загорелся желанием написать портрет, что ещё с вечера сделал подрамник, натянул холст на него, а с утра взялся грунтовать. Он грунтовал холст и невольно вглядывался в сплетения нитей на нём. Странно, что прежде он не разглядывал холст, а спешно наносил краску, следя только за тем, чтобы ровнее легли белила. А сейчас он видел сплетение нитей, как под лупой, и легко находил на холсте даже узелки. Оказывается, и здесь не обошлось без разрыва нитей. Тут он опять задумался о героине портрета. Он вспомнил старый дом, в котором живёт бабка. Уже много лет живёт одна и, похоже, привыкла к этому. Перед домом забор, который, кажется, от ветра может повалиться, старый сад, на деревьях которого и яблок почти нет: не вызревают от холода или от старости. Только в доме тепло и уютно. Уютно от порядка и цветастой вышивки: цветы на рушниках и салфетках, на скатерти и на постели… цветы украшают весь дом. И на скамейке у окна корзина с цветными клубками, из которых торчат два веретена, новое и старое. Старое чуть короче нового, но тоньше и изящней от долгой работы. Под стать старому веретену была и сама хозяйка. Вероятно, также от работы. А ещё от горя. Хоть война сюда не дошла, но и здесь отметилась похоронками.
«Тридцать человек не вернулось с войны в деревню, – рассказала старушка, – среди них был и мой Пётр».
Особенно его тронули последние слова из рассказа старушки: «Погубив мужа, война и меня почти калекой сделала, ведь из одного горя выросло другое: осталась одна и без детей. Так и живу с чувством вины и грусти: виновата перед мужем, что жива, перед Богом – что без детей. Правда, с годами грусть послабела, но не прошла».
«А ведь и моя мать жила с чувством вины и грусти, – вдруг подумал Алексей. – А вдуматься, то и он живёт с таким же чувством: виноват перед женой и грустит по дочке».
Вот и сейчас что-то шевельнулось в душе – любовь к дочке… Он охраняет это как детство своей души, особенно когда они встречаются. И как не хватает дочки сейчас, в момент его игры. Хотя он понимает, что игра в «секрет» ей может показаться примитивной и смешной, но в его жизни эта игра сыграла решающую роль. Он часто вспоминает свои детские «секреты» и всякий раз поражается схожести этой игры с работой над картиной. Например, образы и сюжеты картин отбирает как «фантики» – в окружающих людях, предметах – и всё это складывается в его голове в какую-то мозаику, которую он переносит на холст. А в процессе работы над картиной его сознание отбирает что-то очень важное, яркое, и под синим стеклом его мыслей всё становится как бы на месте, чтобы можно было назвать этот «секрет» законченной картиной. А ещё через эту игру он понял, что прошлое знает не больше, чем будущее. Что он знает сегодня о своём будущем? Да ничего. А сейчас, оглядываясь назад, ясно видит, что всё далёкое и детское перенеслось во взрослую его жизнь и внутренне совершенно не изменилось. Более того, тогда он был совершеннее и способнее для творчества: он прямо из карманов доставал любой цвет и творил с ним всё что угодно! Удивительно, но из этой импровизации почти всегда получалось чудо, которое восхищало до глубины души.
Правда, и сердечные раны в детстве также были глубоки.
Однажды на месте «секрета» он обнаружил полный разгром: всё было вывернуто и затоптано, а любимое синее стекло, которым прикрывался «секрет», было разбито на мелкие кусочки. От безысходности и горя он заливался слезами и, собирая осколки, сильно порезал палец. И уже на следующий день его палец загноился и распух. Мать срочно отвела его к врачу:
– Ну ты даёшь! Так и без пальца можно было остаться, – с укором заметил доктор.
Затем мать долго лечила его палец. И, когда повязка не получалась или упрямо сползала, мать говорила:
– Чёртов твой палец…
Таким образом она ещё в детстве заглянула в его будущее. А может, нечаянно и направила в сторону живописи? Поскольку, когда он стал художником, его стиль не раз называли чертовщиной. Прежде всего, людей раздражала чрезмерная синева в его картинах: многие зрители находили в них какую-то мрачность и подавленность.
Порой ему и самому казалось, что на его полотнах уж очень сильно пробивается густая синева. Но он ничего не мог поделать с этим. Точно кто-то подмешивает ему краски, и какие бы краски он ни брал на кисть, на холсте проявлялась синева. И тогда он в тысячный раз вспоминал синее стекло, которым прикрывал свои детские «секреты».
Видимо, что-то очень важное случилось в тот день, когда он увидел стекло разбитым – как будто целый мир лежал разбитым перед ним! Переживания тех дней были настолько сильны, что разом изменили его взгляд на всё вокруг: он стал смотреть на мир сквозь синее стекло переродившихся его голубых глаз. Вероятно поэтому, став художником, он стал больше отражать недостатки человека, чем его красоту. Нередко через иронию и юмор он показывает пошлость в отношениях людей. Правда, его стиль не признают маститые художники. Только один Иван, которому он доверяет как себе, поддерживает его:
– Брат, да ты счастливый человек! Смотришь на серую жизнь, а видишь её в цвете! А остальным хватит и тех волнений, которые вызывают твои «синяки» в рамах. Ведь самое главное, о чём человек думает – о синяке под глазом или о синеве небес… А мрачность? Так и по небу тучи гуляют…
И Алексей не раз пытался объяснить свой принцип в живописи:
– Темнота, которую мне приписывают, незначительна и прозрачна по сравнению с той, которую я вижу вокруг. И моя нечистая синюшная совесть нашёптывает мне, что только тот, кто ничего не ищет, никогда не оказывается впотьмах. Людям нравится только то, что им известно. Но я заглядываю вглубь себя и нахожу, что никогда не бываю уверен в том, что действительно понял нечто, усвоенное моим умом без усилия. Я не доверяю словам, ибо малейшее размышление показывает, сколь нелепо это делать. Я ограничиваюсь тем, что выбирает моё сознание: это единственная возможность создать из мгновения и самого себя понравившиеся сочетание. Через это и мрачность в моих работах. А точнее сказать, тревога. Но человеческий ум, не любящий тревоги, пытается объяснить причину и следствие, найти посредствующие звенья. И находит, и на время побеждает тревогу. Но только на время. Тревоги из жизни не выгонишь. Она подстерегает нас на каждом шагу, она тайно проникла в наш мозг, а он в свою очередь стал отвергать все «сверхъестественное». И с этой никогда не умирающей и всё растущей тревогой каждому человеку приходится справляться в одиночку, и ещё скрывать её от людей. Может, так и нужно? Моя же тревога проступает в живописи. О синеве сказать сложно и просто: синий – самый глубокий из цветов, но проникнуть в синий – освободиться от плоти…
Алексей и сам понимает, что нельзя играть с худшим, что есть в человеке. Но он и над собой надсмехается, когда рисует. И потом, говорить об этом серьезно, на его взгляд, просто глупо. Художнику нельзя взрослеть, он должен смотреть на мир глазами ребёнка и до последнего верить в то, что за каждым поступком человека кроется детский «секрет». В человека всё закладывается в детстве. Взять хотя бы его главный «секрет»: на глубине его переживаний и чувств положены молчаливость матери, воспитание Тишины, капризы времени. Сверху он кладёт своё всё самое яркое и блестящее: картины, образы, лица людей, одухотворенные вещи… и всё это прикрыто, как стёклышком, синевой его глаз. И недалёк тот день, когда и его, как детский «секрет», прикроют землёй. Со временем его «секрет» потеряют и забудут. И будет о нём помнить только Тишина, но она никому не скажет. И какое это счастье – навечно остаться секретом в земле! А не какой-то кучкой тряпья с безликой маской.