– Как же так изменился человек? И никто не знает, отчего он изменился? – недоумевала девушка. – А паренек был добрый. Я плакала, когда его увозили от нас, из сторожки. Батюшка тоже немало печаловался о нем. «Вот, – говорил, – помощника от меня и отняли! На что мне, – говорил, – девка? (Это про меня.) С парнем все веселей! Хоть он мне и не сын, приемыш, а все веселей». И точно – без него попервоначалу скучненько было. Потом ничего, пообошлись, живем кое-как с батюшкой и по сей день. Только ты вот у меня и смутник один есть, Сидорка.
– Чево мне тебя мутить-то, Галина! Мутить мне тебя не с руки, да и не таковской я парень, чтобы мне зазнобу-девочку мутить! – проговорил Сидорка несколько раздражительно, махнув рукой, а потом с унынием прибавил: – В омут бы головой мне теперь! Право слово, Галя, в омут!
Галя вдруг встрепенулась, как будто ее что-то ужалило.
– Ты что это? О чем? – заговорила она бегло, и в голосе ее зазвучала нежная и в то же время решительная нотка. – С чего ты это, парень, взял – в омут головой? Аль нам жизнь надоела? Аль уж мы не люди и повеселиться вовремя не сумеем? Эх, парень, махни на все рукой!
Галина хлопнула Сидорку по плечу тряхнула головой. В этих ее движениях проглянуло сразу что-то цыганское, дикое. Она сразу как будто вся изменилась, стала иною. Прежней, несколько плаксивой, как казалось, девушки будто не бывало. Лицо ее запылало, глаза вспыхнули, все тело вздрогнуло.
Приунывший было Сидорка под влиянием ее оживления оживился и сам.
– Цыганочка ты у меня, Галя! – воскликнул он, улыбаясь во все лицо удало и сладко, как человек, вполне сознающий в данное время свою силу. – Право, цыганочка!
– Цыганочка и есть! – согласилась Галина. – Чай, сам знаешь, кто я такая.
– Как не знать! Все знают, что мать твоя цыганка была. Вишь, глазищи-то у тебя какие! Э, черт этакой! – вдруг вскрикнул задорно парень и смело обхватил Галину одной рукой за стан.
Девушка не сопротивлялась, стояла на одном месте, но мгновенно повернула голову в сторону.
– Тише ты! Постой! – сказала она тревожно, к чему-то прислушиваясь.
– Чево там еще? Аль зазналась?.. Впервой, что ли?..
Сидорка бестолково захохотал.
– Тише ты, дурень! Говорю, тише! – остановила его Галина.
И вдруг она что было силы толкнула парня в сторону, прошептав:
– Беги, черт этакий! Барыня едет! Эк как нас на дорогу вынесло!.. Нашли место!..
Сидорка испуганно, ничего не соображая, шарахнул в лесную поросль.
Но было уже поздно.
В нескольких саженях от того места, где вели прощальную беседу влюбленные, показалась маленькая тележка в одну сытую лошадку с кучером. В тележке сидела женщина лет за тридцать, плотного сложения, довольно еще красивая для своих лет. Она, как выслеживающая свою добычу орлица, держала голову несколько вполуоборот в ту сторону, где стояла Галина, и, сжав толстые губы, прямо и холодно глядела на девушку. Тележка бесшумно, но быстро приближалась к Галине.
Дарья Салтыкова.
Дарья Николаевна Салтыкова («Салтычиха», «людоедка»; 1770–1801 гг.) – русская помещица, вошедшая в историю как изощренная садистка, убившая больше сотни подвластных ей крепостных крестьян
– Стой! – грозно крикнула барыня хриплым голосом, когда тележка поравнялась с девушкой.
Тележка так же бесшумно, как ехала, стала.
– Чья шлюха?.. Никанорова?.. – начала барыня, не спуская глаз с девушки.
– Так точно-с, Никанорова буду, – отвечала девушка тихо, но смело.
– Вишь, выросла как, дубина какая! В запрошлом году щенок щенком была. Годов сколько?
– Семнадцать.
– И, поди, семнадцать таких же вот молодцов, кой сейчас шмыгнул в кусты?
Девушка молчала, опустив глаза, и мяла правой рукой кусок какой-то тряпицы, изображавшей передник. Сердце ее билось. Она чуяла грозу.
Встреча с барыней, с Салтычихой, как ее прозвали крепостные, и при более благоприятных условиях никогда не предвещала ничего хорошего. Все по возможности избегали с нею встречи и нередко просто прятались при ее появлении. Салтычиха знала это и всегда принимала меры, чтобы заставать всех и всякого врасплох. Она ездила тихо, ходила еще тише, переодевалась в разные одежды и в итоге достигала того, что являлась всюду, по пословице, как снег на голову.
На этот раз Салтычиха была еще к тому же почему-то не в духе. Беда над головой девушки висела неминучая.
– Что же молчишь-то? – крикнула Салтычиха. – Аль язык отнялся? Отвечай! С милым, поди, голубкой ворковала, ласточкой щебетала, говорила не наговорилась, да еще разок-другой сюда прибежать обещалась! Кто он, прохвост-то твой? Говори! Сама не разглядела, так, думаю, девочка, по доброте своей все мне о нем расскажет! Любопытна уж я очень, все знать-ведать хочу, красавица! Ну, кто?
– Не знаю… прохожий какой-то… дорогу спрашивал… – пробормотала Галина, вся дрожа.
Салтычиха зло разорялась:
– Ну, ты ему, красавица, дорогу и указала?
– Указала.
– То-то он так рванул в кусты! – продолжала смеяться Салтычиха. – Поди, обрадовался, что дорогу-то нашел.
Она рассмеялась еще злее, как-то тихо, с хрипотой, и привстала на тележке.
– Подь-ка сюда, ко мне, красавица… да поближе.
Галина подошла.
– Так не знаешь? – спросила с каким-то шипением в голосе Салтычиха.
– Не знаю, – упорно отвечала девушка.
– Акимка, дай-ка мне кнут! – приказала барыня.
Акимка, тот самый Акимка, о котором только что вели речь Сидорка с Галиной и который был приемышем отца Галины и другом ее детства, медлительно, даже совсем-таки нехотя подал Салтычихе свой кнут, а сам отвернулся и стал чего-то возиться над сиденьем.
Между тем кнут, взвившись тонкой змейкой, мелькнул раз-другой в воздухе. Казалось бы, после этого должен был раздаться крик, стон, мольба… Но нет – этого не было: под хмурыми, оголенными вершинами леса не раздалось ни крика, ни стона, ни мольбы…
Девушка стояла на одном месте, стояла не шевелясь, тихо и покорно. Она даже не дрогнула ни одним членом своего тела. Стояла – и только…
Дыба и кнут. Литография «Орудия пытки». Фрагмент. 1898 г.
Битье кнутом считалось самым суровым видом телесного наказания и применялось до 1845 года. После этого осталось лишь наказание плетьми, шпицрутенами (длинный гибкий древесный прут) и розгами
Глава II
Ослушник
Дружная семья рослых многолетних сосен словно бы для того только и расступилась и раздвинулась, чтобы дать место сторожке полесовщика Никанора.
Сама по себе сторожка не представляла ничего привлекательного, заманчивого: это был самый обыкновенный сруб в три окна, с крылечком, без всяких украшений. Не было даже обыкновенных в русских избах коньков над крышей или какой-нибудь мазни на ставнях. Впрочем, и ставень-то в сторожке не было. Стояла себе сторожка одна-одинешенька, как сирота, и, как сирота, выглядела печально и подслеповато.
Но эту сторожку любил полесовщик Никанор, и ни за что бы не решился променять ее не только на хорошую, красивую избу в селе, но даже и на каменные палаты в Москве.
Вот он и сам вышел из сторожки. На нем суконный, смурый кафтан с кушаком, на голове шапка-зимогорка, на ногах смазные сапоги, в руках старое ружье. Идет он походкой медленной, ровной, точно прислушивается ко всему, приглядывается – это привычка к лесной жизни, привычка быть осторожным. Ему хорошо известно: в лесу жить – по волчьи выть. Никанору на вид лет за пятьдесят, но он еще бодр и здоров. Большая седая борода окаймляла его довольно еще свежее лицо и покоилась на широкой груди, на которой, как говорится, хоть рожь молоти. Вообще Никанор был из тех, о которых в народе говорят «это старого леса кочерга».