— Идите! Газ не трогайте, а следите за лампами. Как лампа загорится, значит, переключайте на задний. Поняли? Действуйте!
…Катер был уже у самой кромки валунов. Отвернув от них, командир начал маневрировать. Впрочем, «маневрировать» — это слишком громко: в бухте, как в кувшине, — не развернешься. Расставив экипаж с отпорными крюками и кранцами на борту, командир начал осторожно подходить к причалу. В такую погоду это большой риск. Тем более, что на одного Сатырбаева вполне полагаться нельзя.
Первый раз не удалось подойти настолько близко, чтобы кто-нибудь из мотористов, уже стоявших на причале, успел прыгнуть на катер. Зато при втором заходе приняли сразу двоих: механика и Топоркова. Механик занял свое место на мостике, а Топорков нырнул в моторный отсек.
— Ты, Керим? — удивился он, увидев друга. — Ну и правильно! — И прокричал на ухо — Теперь глаз с меня не спускай. Начинается для нас самая горячая работенка — швартоваться будем!
Еще заход — и катер стал на свое место.
Заглушив моторы, из отсека вылезли Керим и Михаил. Старшина первой статьи Видунов, ожидавший их у люка, подошел к комендору и крепко пожал ему руку:
— Молодец, Сатырбаев! Спасибо.
— Не мне спасибо — ему спасибо говорить надо, — показал Керим на друга.
☆
НА ВАХТЕ
Шестнадцать шагов вдоль левого борта, шестнадцать — вдоль правого. По семь шагов поперек палубы. Итого — сорок шесть. А прошло всего три минуты. Сколько же получится за четыре часа вахты?
Матрос Алексей Евсеев, вахтенный на баке, попал в одну из самых неприятных смен — от нуля до четырех часов. На кораблях ее нередко называют «собачьей вахтой». Трудно в такое время отрываться от крепкого здорового сна. Но еще труднее выстоять часы вахты в полном одиночестве, когда на палубе ни души, не с кем перекинуться словом, когда строго определенный Корабельным уставом скромный уют матросского кубрика кажется таким привлекательным!
Вот уже второй час ходит Алексей по баку. Изредка останавливается, всматриваясь в сырую темноту ночи. И ничего не видит. Только на мысу огонь маяка, рассекая мглу, медленно вращается в своем секторе, будто ощупывает своим желтым лучом мутное рваное небо. Но и в этом луче, кроме тонких ниток дождя, ничего не видно. Дождь не унимается уже вторые сутки. Слышно, как его шорохи растекаются по притихшему кораблю. Нет-нет да и всхлипнет в шпигате вода. И опять все тихо.
Струйка воды стекает за воротник бушлата. Алексей откидывает капюшон плаща, встряхивает его и надевает поплотнее. Снова ходит по палубе, но уже не считает шагов — надоело. Около вентиляционного грибка останавливается. Из-под грибка струится теплый воздух, поднимающийся откуда-то изнутри корабля. «Откуда? — пытается угадать Алексей. — Наверное, из второго кубрика». Он подставляет руки, теплый поток воздуха ласково омывает их. Но от этого не становится теплее. Наоборот, еще острее ощущается промозглая сырость ночи, по всему телу растекается мелкая противная дрожь. Алексей отходит от грибка и больше уже не останавливается около него.
В мокрой темени ночи сверкнул красный огонек. Алексей долго всматривается в ту сторону, но огонек исчезает. Потом он снова появляется, медленно перемещаясь к носу корабля. Видимо, небольшое судно идет левым бортом. Алексей подошел к телефонному ящику, открыл его и, сняв трубку, доложил:
— Красный огонь, правый борт — тридцать.
Голос дежурного по кораблю лейтенанта Назарова коротко ответил:
— Есть!
Алексей подождал, не спросит ли лейтенант еще о чем- нибудь, но тот повесил трубку. «Наверное, ему уже доложили о судне вахтенные сигнальщики, ведь они находятся выше, на мостике, и поэтому должны заметить огонь раньше. А скорее всего — радиометристы. Сейчас радисты обменяются с судном позывными. Вот им, пожалуй, веселее нести вахту, у радистов настоящая служба. А я что — пятая спица в колеснице».
А вокруг все та же густая темнота. Кажется, что она никогда не кончится, что, кроме самого Алексея и этого сыплющего дождем мрака, ничего не существует. «Зачем все это нужно? — думает Алексей. — Зачем нужна эта темнота, дождь, вахта, да и сам я зачем тут нужен? Хожу без всякого дела, никого не интересует, чем я занимаюсь, скучно мне или весело, тепло или холодно. Отстою свои часы, сменюсь, придет другой, и у него будет то же самое — холод и скука».
Сквозь шорох дождя слышатся чьи-то шаги. Они приближаются. Судя по тому, как стучат каблуки, ботинки у идущего не зашнурованы. «Кто бы это мог быть?»
Из-за надстройки показывается матрос в серой рубахе. Он останавливается у волнореза, чиркает спичкой, прикрывая ладонями огонек, прикуривает. Несколько раз подряд затягивается.
Алексей узнает матроса Белякова. Уж его-то на корабле все знают. Известный разгильдяй. Что ни увольнение — чепе. Второй год с ним мучаются, ничего поделать не могут. Теперь, говорят, списывают с корабля. Ну и правильно, нечего с ним нянчиться. Ишь и сейчас вылез на ночь глядя. Ботинки даже зашнуровать поленился.
Заметив Алексея, Беляков спрашивает:
— Стоишь?
— Стою.
— Невеселое, брат, занятие в такую мокрядь. Может, закуришь за компанию? — Беляков протянул Алексею пачку «Беломора».
— Не положено.
— Ну, как знаешь. А то закури, все равно ведь никто не увидит. Или трусишь?
— При чем тут трусость?
— А вот при том. Увидит дежурный — «фитиль» обеспечен. Вот ты и боишься. И зря — никому ты не нужен, дежурный небось спит. Закуривай, что ли, а то папиросы вымокнут.
— Пошел-ка ты…
Впервые в жизни Алексей выругался. Его неприятно поразило и страшно возмутило то, что Беляков сказал: «Никому не нужен». Алексей со стыдом вспомнил, что и сам он только что думал так же. «Неужели я похож на этого… Белякова?»
Беляков, шаркая ботинками, ушел, а Алексей, быстро шагая по мокрой палубе, все еще не мог успокоиться. «Как это так — никому не нужен? А товарищам, которые спят спокойно, надеясь, что я стерегу их сон? А кораблю, стране, всем советским людям, которые тоже уверены, что я зорко берегу их сон и труд?»
Если бы десять минут назад кто-нибудь сказал Алексею все эти слова о товарищах, о стране, он, возможно, усмехнулся бы: «Декларация. Громкие слова. В жизни все проще — положено, вот и служу». Теперь же, после разговора с Беляковым, слова эти не казались Алексею громкими, ему стал как-то сразу особенно близок и глубоко понятен их простой и мудрый смысл.
Ему вдруг вспомнилось, как мать, вытирая слезы кончиком выгоревшего платка, говорила на прощание:
— Вот и вырос ты, Алексей. Отец живой был бы — порадовался бы. Да вот не вернулся с войны. — Она снова уткнулась лицом в платок. Потом решительно вскинула голову и строго сказала — Ну, смотри, служи по совести, командиров слушайся. Не забывай, что вот им, — она указала на прижавшихся к ней Ленку и Ваську, — им расти надо…
«Как они там теперь?» — думал Алексей. Васька пишет, что купили ему новое пальто, учится без троек. Мать все так же работает и хлопочет по хозяйству. Про Ленку что-то не пишет. А за Ленку у Алексея больше всего душа болит. Больно уж худенькая она. Сказалось, видно, что родилась в самое трудное время, когда, кроме кусочка липкого хлеба, и покормить ее было нечем. Алексей очень отчетливо, точно это было вчера, помнит те дни.
Мать приходила с работы осунувшаяся, усталая. Молча, тревожным взглядом смотрела на него, старшóго, и он по опущенным глазам узнавал, что писем от отца опять нет. Так же молча делила кусок хлеба на три дольки. Дольку побольше отдавала всегда самой маленькой — Ленке.
— Мама, а себе?
— Я на работе поужинала. Ешьте, ребята.
Они знали, что на работе она не ужинала. Но они съедали все, потому что всегда были голодны.
«Эх, мама, мама! На руках бы тебя всю жизнь носил, не устал бы. Сколько надо любви и терпения, чтобы прожить такую жизнь, вывести всех нас в люди!» Алексей снова отчетливо увидел испещренное морщинами лицо матери, выгоревший платок, и что-то твердое и удушливое подкатило к горлу…