— Четверо не сдались в плен: трое застрелились из наганов, один взорвал себя гранатой.
Сахаров метнул в него недобрый взгляд:
— А эти двадцать восемь? По-вашему, выходит, что они стали пленными по доброй воле?
— Не… не совсем. Они были так изранены… Одни в азарте не замечали своих ранений, другие были… в бессознательном состоянии, и с ними пришлось повозиться, чтобы привести их в чувство…
— Если руководствоваться принципами гуманности, им требовалось оказать медицинскую помощь и отпустить восвояси. А их пытали… — Глаза Сахарова блеснули и погасли; — Что ж, жизнь есть жизнь. Все же лучше, что не мы попали к ним, а они к нам.
…Генерал увидел их сразу. Они лежали неподалеку от проезжей дороги, в странных, неудобных позах, глядя широко распахнутыми глазами в белесое небо. Он объехал вокруг убитых, равнодушно пересчитал тела и вдруг с непонятным самому себе любопытством стал рассматривать каждого в отдельности. Улыбаясь, как доброму знакомому, он смотрел на того, кто, по его предположению, еще так недавно был обладателем великолепных торбасов и кожаной куртки.
«Они таки обобрали вас, эти мерзавцы! Уму непостижимо, как можно было идти пять верст этими вот босыми ногами». — Обутым в меховые бурки ногам генерала стало зябко. Он невольно пошевелил пальцами и отъехал.
— Несомненно, этот красный был из хорошей семьи, — сказал он, задержав коня возле тела Харитонова. — Какое тонкое, одухотворенное лицо. Странно, что он связался с этим сбродом. А, бог ему судья, в таком случае он получил по заслугам!
Долго рассматривал генерал полуобнаженное, все в колотых и рубленых ранах тело Шуры Рудых, прекрасное даже в смерти, с темными пушистыми бровями, лицо.
— Эк его разделали! — воскликнул он, отъезжая.
Беркутов поморщился. Когда он, следуя приказанию генерала, прекратил бойню, этот парнишка уже не стрелял, а бился прикладом, потом рванул с пояса гранату. Его успели оглушить. Там, в общественном сарае, где их пытали, он сказал этому бывшему гимназисту:
— Ты дрался отважно. Хочешь, я доложу о тебе генералу, и он сохранит твою жизнь?
— Разве это будет жизнь? — прозвучал дерзкий вопрос. — Ведь вы заставите служить тем, кому служите сами, став стервятниками, живущими за счет чьей-либо смерти!
— Ты бился отважно, — повторил Донат, играя рукоятью нагайки. — Теперь остынь и взгляни на вещи трезво: тебе девятнадцать, не так ли? — Вместо ответа этот красный кинул взгляд, от которого по спине пробежал холодок. Стоило ли после этого проявлять к нему особую терпимость? Или вот этот, черноусый…
— Я тебя знаю, — сказал он черноусому, — ты бывший чиновник, и, если будешь говорить правду, мы оставим тебе жизнь. Хабаровск здорово лихорадит?
Разбитые губы шевельнулись, не то силясь произнести слово, не то складываясь в подобие улыбки:
— И я тебя знаю, — глядя в глаза из-под нависших бровей, ответил пленник. — Отец твой был зверь, но и он сейчас переворачивается в гробу, почуяв, как его сынок терзает истекающих кровью людей. Убей меня, но Лука не был Иудой и не станет. — Когда его пороли шомполами, он лишился чувств, но шел сюда бодро и даже поддерживал кого-то. Странные люди. Может, им незнакомо чувство боли?
«Восемь рубленых ран на голове, — подсчитал Сахаров, остановив коня возле тела Алексея Клинкова, и продолжил свой подсчет: — Шея перерублена, на уровне правой лопатки две резаных раны, на груди две колотых, ступня правой ноги полуотрублена, руки связаны». — Он невольно поморщился:
— Все же можно было и поосторожнее…
Беркутов воспринял это замечание как личную обиду.
— Осмелюсь доложить, — сказал он, с преувеличенным вниманием изучая шов «дерби» на своей перчатке. — Осмелюсь доложить, что все они держали себя вызывающе дерзко.
— Даже эти мальчуганы?
— Мальчуганы… В Маньчжурии у меня была встреча: ребенок, глаза, как у Леля, и… запоминающаяся фамилия: Булыга. Он мне врет — я ему верю, так натурально у него все получается. Потом узнаю: в Благовещенске заворачивает комсомолом.
— Любопытно!
— Попадается мне фотография съезда так называемой «красной молодежи Амура», вижу старого знакомца, но ищи ветра в поле.
— Фотография чепуха, всегда можно ошибиться.
— Нет, не роковое сходство, не двойник! Он. И под Карымской снова мимолетная встреча, а он уже комиссар, и они гонят нас из Забайкалья. Такая метаморфоза! Всевышний простит нашу беспощадность даже к детям. Так нужно! — жестко заключил Беркутов и, стегнув коня, отъехал.
Алеша показался генералу растерзанной девочкой. Он воздержался от замечаний, но долго и неотрывно смотрел на изрубленное шашкой лицо, на пересыпанные снегом белокурые волосы. Крутила поземка. Снег оседал в запавших глазницах замученных.
Зачем, во имя чего пролиты сегодня потоки крови, если завтра на место этих убитых встанут сотни новых бойцов, которые будут драться столь же ожесточенно, ибо знают, чего хотят… Знают.
Быстро темнело. Налетающий порывами ветер вздыбливал волосы мертвецов и тоскливо завывал под кручей.
— К черту! — дико закричал генерал, чувствуя, что еще миг — и он присоединится к этому вою. — К черту! — повторил он, когда страшное место гибели тербатцев осталось позади и кони уже скакали по гладкому льду Уссури на китайский берег.
Шокированный нервозностью генерала, Беркутов не отставал от него ни на шаг, не решаясь признаться, что он допустил некоторую вольность в толковании приказа генерала. Где-то там, в Казакевичево, еще оставался живой свидетель кровавого Николина дня — Вениамин Гамберг. Рифман поклялся, что в ход будут пущены самые изощренные пытки и вырванные у Веньки признания будут приятным сюрпризом генералу. Но их бывший однокашник затерялся, как иголка в сене. Казак, который отвечал за его сохранность, позарился на чьи-то сапоги и получил пулю. А двух других бывших с ним казаков Сашка не запомнил. Вернуться же в Казакевичево после расправы у яра, он уже не смог: эскадрон ушел бы без командира. Сашка перепоручил поиск и расправу ему, но генерал спутал все карты своим неуместным любопытством, а теперь они мчались в противоположную сторону от станицы.
Да, про таких, как Гамберг, недаром говорится: родился с серебряной ложкой во рту. Во всем ему удача! Ведь не растворился же он в воздухе? И сбежать он не мог, раненный в ногу. Если бы возвратиться, хотя бы на час! Но теперь это невозможно. Сахаров ударился в панику. Типичный неудачник, и в серьезном деле генералу несдобровать.
Таков был вывод Беркутова, впервые призадумавшегося над тем, не пора ли сменить хозяина. После Каппеля Семенов, после Семенова Сахаров… А кто будет после него? Донат смотрел на генерала с плохо скрытым презрением: как он ссутулился и поник головой! Когда в Харбине вот так же захандрил Городецкий, он знал, что делать. Но хлюпик с белыми, как у деда-мороза, бровями ему просто противен, и только.
«Где вы все, — думал Сахаров устало, — те, что похвалялись отнять у большевиков Россию? Под каким вы греетесь солнцем, перед чьими богами падаете ниц?» — К генералу медленно возвращалось спокойствие. Он размышлял: «Почему я должен идти еще на Хабаровск? Один, как клятый… Ночью… Почему, даже мертвые, побеждают они, а не мы?» Эта мысль поразила генерала своей новизной, но он не побоялся развить ее до конца: «Полураздетые, голодные, они стояли насмерть. А что скажут те, кого веду я, если им завтра перестанут платить или запретят мародерствовать и грабить?»
— Да, нужно возвращаться! — воскликнул Сахаров. «Но куда?» И тотчас же мелькнула успокоительная мысль: «Мир велик!» Генерал решил сделать привал в городке с баюкающим, как колыбельная песенка, названием Тю-тю-пай, где так призывно и радостно вспыхивали первые вечерние огоньки.
28
…Ночь билась в сознание испуганной птицей. Неясно и чадно горела под потолком керосиновая лампа. Хлопала раз за разом избяная дверь. Звенела посуда и оружие. Кто-то ругался площадной бранью. За дощатой переборкой заходился в крике ребенок. Его никто не укачивал, не брал на руки, не утешал. Мать пекла сахаровцам блины. Отец бражничал вместе с ними. Кто-то успел смотаться в Тю-тю-пай, и китайская хана лилась рекою.