— Я скажу вам — почему. Вам казалось это очень забавным, очень романтическим и пикантным. И, наверно, хотелось поразить Левку. А потом всю жизнь рассказывать эту историю потрясенным слушателям.
— Может быть, — улыбаясь ответил Асмодей, — а потом просто было интересно, чья возьмет. Конечно, если бы я знал, что они убьют девушку, я бы этого не делал, но Левка обещал мне, что они просто не выйдут на дорогу в эту ночь. А потом мне стало страшно. О, как мне было страшно! Особенно ночью на улице. Отовсюду на меня смотрели глаза. Однажды…
— Мне хотелось бы, — холодно прервал его Берестов, и Асмодей покорно замолчал, — узнать еще кое- какие подробности. Насколько я понимаю, вы не случайно оказались в поселке и не случайно встретили Левку с инженером в лесу — вы следили за Левкой так же, как всюду подглядывали за нами.
— Ну…
— И вы, конечно, знали, что инженера вел именно Левка, и никто другой. Ведь знали?
Асмодей молчал.
— Конечно, знали. Но промолчали потому, что Левка мог рассказать, как вы выдали ему нашу сотрудницу. Вам бы и вообще лучше было молчать и не выступать на суде, вы это, конечно, понимали, но упустить такой случай были не в состоянии. Не так ли?
Асмодей опять ничего не ответил.
— И часто вы бывали в погребе моего дома? — продолжал Берестов.
— Всего несколько раз. Я же вам говорю: потом мне все это стало интересно.
— Что ты на это скажешь? — спросил Берестов, обращаясь к Борису.
Странное чувство охватило Бориса — чувство полной беспомощности.
— Неужели вы не знали, — с трудом проговорил он, — что они убивают людей?
— Не трудись, Боря, для него слова не имеют цены. Он знает, что на словах можно изобразить Левку эдаким Робин Гудом, а белогвардейщину — спасителями отечества и носителями культуры. Вот что, господин Коломийцев, вы все понимаете, просто у вас нет души. Уходите.
— Пойдем, дед, — мрачно сказал Ряба, — я всегда говорил, что ты жук.
— Постойте, — надменно возразил Асмодей, — прежде чем меня уведут, я хочу сказать несколько слов. У меня здесь, в городе, есть ученица, моя духовная дочь. Я не знаю, понятно ли вам, что это такое, но я прошу вас, когда меня не будет… здесь, пошлите ее в Москву, из нее выйдет великая актриса.
— Хорошо же вы берегли ее, вашу духовную дочь, — сказал Берестов, — Мурку, великую актрису.
На это Асмодей ничего не сказал. Он пожевал бескровными губами, повернулся и пошел.
— Это целая история, — говорил им потом Берестов. — Помнишь, Борис, ты рассказывал мне о старухах и проповедях. Я тогда большого значения этому не придал. Но как-то раз в сумерках я встретил его во дворе Рябиного дома с сумкой в руках. Сумка была полна грязной моркови, и вообще вид у великолепного Асмодея был неважный. Мы столкнулись недалеко от ворот, и пройти незамеченным он не мог, но, по-видимому, очень бы хотел. Сперва я подумал — это потому, что он, привыкший носить только серебряную палку, стыдится тащить грязную морковь. Но потом я стал раздумывать над этим делом. Помнишь, какое положение было у нас тогда: банда орудует безнаказанно, мы ничего не знаем, не можем и не умеем. В таких условиях Асмодеем с его морковью, казалось, заниматься не было смысла. Однако я уже знал, что в нашем деле неважное очень просто становится важным. Асмодей был взят на заметку — оказалось, что он, совсем как сельский пастух, обходит поочередно своих клиенток, получая с каждой полагающуюся ему мзду — плату за проповеди. А Клавдия Степановна, тайком от Рябы, конечно, бедняга, была одной из его верных поклонниц. Асмодей регулярно бывал в погребе Рябиного дома. Вот видишь, как все получается. В хибаре Анны Федоровны мы чувствовали себя как в осажденной крепости, всё проверяли и выстукивали. А опасность пришла, можно сказать, в родном доме, и притом самым обыденным путем. В грязном подвале сидел любопытный и болтливый старик, которому вздумалось изображать из себя частного детектива. И казалось ему при этом, что он всех держит в руках, что он владеет великими, ему одному открытыми тайнами и что вообще он владыка человечества. И при всем его уме и остроумии ему и в голову не приходило, что он, старый дуралей, играет вещами, которыми играть не следует.
Помнишь, я просил вас с Сережей погромче разговаривать. Я проверял, слышно ли что-нибудь в погребе из моей комнаты. Каждое слово. Я стал присматриваться к этому человеку: что за характер? И увидел, что он пустоцвет и пустобрех, что он не знает цены ни слову, ни делу, что жизнь — чужая, разумеется, — для него забава, что он, может быть, и не зол, но легкомыслен до крайности. Я не сомневался, что встреть он Левку, он непременно расскажет ему все, что знает, просто так, бескорыстно, ради красного словца и пикантности положения. Мне казалось, что я его понял. Важно было выяснить, знаком ли он с Левкой, — нам это удалось. И наконец Асмодей стал ясен до конца. Увы.
Дожди уже кончились, земля подсохла, выглянуло солнце, оказавшееся по-осеннему блистательным, и осветило уже совсем помятую и потрепанную природу. Деревья как-то незаметно потеряли листья, а трава побурела от сырости и свалялась, как собачья шерсть. И только тяжелые, как каменные бусы, гроздья рябины глянцево горели на солнце.
Водовозова перевезли на квартиру к Африкану Ивановичу. Здесь было тихо. Стояли бархатные разваливающиеся кресла, с потолка свешивалась лампа с дробью, на стене висел ковер, где на редкость спокойно и неподвижно скакал усатый всадник. Здесь было не только тихо, здесь было глухо.
— Вчера был на очной ставке Левки и Левкиной мамы, — рассказывал Берестов. — Речь шла о той записке, которая была написана мамой и которую тогда добыл Ряба. Представьте наше изумление, когда мама залилась слезами, хлюпала, сморкалась и от записки отперлась — самое глупое, что только можно было придумать в ее положении. Она, кажется, готова была отпереться от знакомства с родным сыном. Ох и смотрел же на нее Левка — ужасным взглядом; А я стоял и думал: «Вот она, твоя ясновидящая и потусторонняя мама, обыкновенная баба-мещанка, да к тому же еще и дура. Она была такая храбрая, пока вы резали детей и бабушек, а как только дело дошло до нее, она взвыла своим натуральным голосом».
Он расположился в старом кресле Африкана Ивановича. Борис стоял, прислонясь к дверному косяку. Водовозов лежал в постели.
— Лежишь? — спросил Денис Петрович. — А мне и поболеть не дал. Хватит симулировать, пора, друг мой, и ответ держать. Ну куда тебя понесло? Да еще в лес. Да еще ночью.
Водовозов улыбнулся своей мимолетной улыбкой.
На бледном лице его были видны только глаза да темно обведенные коричневые губы. Вкруг глаз залегли такие глубокие синие тени, что казалось, сами глаза его из черных стали синими, и было непонятно, видит ли он что-нибудь сквозь эти синие круги, «Икона, — улыбаясь про себя, подумал Борис, — святой Феофилакт». Рядом с этим нежным лицом странно шершавым и даже жарким, как растрескавшаяся земля, выглядело лицо Дениса Петровича.
«Вот мы и опять вместе», — думал Борис.
Он стоял и играл своим револьвером. Ему нравилось ощущать на ладони тяжесть металла, ему нравилось чувствовать себя равным в этом мужском союзе.
— Бедный мой «смит», — сказал он, — так и не удалось ему ни разу выстрелить.
— Ну и что же, — спокойно ответил Берестов, — эта штука очень мало что может.
— Положим, — отозвался Водовозов.
— Ну убить, — продолжал Денис Петрович, — конечно, да это невелика честь.
— Но как же: «Тише, товарищи, ваше слово, товарищ маузер», — сказал Борис.
— Я тебе прямо скажу, я предпочел бы маузером гвозди заколачивать.
Водовозов повернул к нему лицо.
— Сколько раз ты в человека стрелял? — спросил он. — И сколько раз будешь?
— Я стрелял на войне. Я стрелял, защищая. И, кстати, это не доставляло мне удовольствия. А уж воспевать это дело я бы и совсем не стал. Но ты мне все-таки скажи, какого черта понесло тебя в лес?