Она пошевелила губами и он скорее угадал, чем услышал:
— Неужели… Зибер?
Он ничего не ответил и опустил голову…
* * *
— Ну-с, попались, «торговые агенты»!
В дверях стоял с наглой усмешкой Янсон. Он выбил трубку об косяк и посмотрел на арестованных. Малявина взорвало:
— Вы что же — издеваться пришли?
Янсон ничего не ответил; он лишь мрачно посмотрел на арестованных и сказал что-то, повернувшись к конвойным. Один из них поднялся и подошел к двери. Янсон сделал шаг в коридор, но возглас Малявина остановил его:
— Подождите! Скажите… кто такой Зибер, о котором вы упоминали?
— Зибер? Это наш агент, руководитель советской пропаганды в Париже, — ответил Янсон и вышел.
Малявин услышал рядом легкий вскрик. Он оглянулся и увидел, как Вера упала на пол без чувств…
* * *
Их вели в сторону от железнодорожного пути, к видневшемуся в овраге какому то плетню. Дождь перестал, но небо было по-прежнему свинцовое и тело охватывала холодная, пронизывающая сырость. Ноги скользили в мокрой, хлюпающей глине и Вера несколько раз падала на грязную дорогу. Малявин поднимал ее и поддерживал за талию. Впереди с трудом плелся парень-дезертир и время от времени выплевывал в грязные лужи сгустки крови. Сзади тяжело шагал Янсон, красноармеец Карпенко и шесть латышей.
Малявин с отчаянием в душе сделал последнюю попытку:
— Послушайте, Янсон! Вы не имеете права убить женщину! Я слышал, что вам сказал комиссар. Вы будете отвечать за это: ведь комиссар получил приказание доставить Лозину в Москву живой…
Янсон угрюмо молчал. Тогда Малявин обратился к Карпенко:
— Ведь вам приказано проверить правильность действий Янсона. Как же вы допускаете нарушить приказ?
Карпенко усмехнулся добродушной усмешкой:
— Та, что я могу зробить: вы бачите — их семь, а я один!
Но потом, улучив удобную минуту, когда он случайно приблизился к Малявину, хохол шепнул:
— Они только пугать ее хотят: не убьют!
Они достигли оврага. По красному от глины склону свесилась кучка жалких, корявых деревьев. Ветер гнул их и мокрые желтые листья разлетались по оврагу.
Малявина и парня связали вместе и поставили в одном углу плетня; падающую от слабости Веру привязали к столбику в другом углу. Против Малявина и парня стали пять латышей. Янсон и еще один латыш стали против Веры. Карпенко равнодушно и спокойно свертывал цигарку: такие сцены он видел часто.
Отчетливо и сухо щелкнули затворы винтовок. Один латыш замешкался и торопливо задергал затвор: застрял патрон. Янсон скверно выругался и погрозил латышу кулаком.
— Винтовку не чистишь, сволочь! Набью морду! — сказал он почему-то по-русски.
Малявин с трудом повернул голову и посмотрел в сторону Веры. Но прикрученный к нему веревками парень мешал видеть ее лицо. Малявин крикнул:
— Прощайте, Вера! Глупо так умирать, но умрем мужественно! Вы слышите, Вера?
Она не отвечала… Остановившимися глазами она смотрела, как пять винтовок поднялись и направились на связанный живой клубок. Янсон подошел к латышам, готовый командовать. Мелькнула мысль — «сначала их, потом меня» — и исчезла…
Малявин быстро взглянул на лицо парня: глаза были закрыты, рот открывался и закрывался, как у рыбы, вытащенной на берег. Потом посмотрел на пять маленьких черных отверстий, стоявших в воздухе против него, хотел что- то крикнуть и не успел…
Сухой залп разорвал воздух. Два тела упали в жирную глину. Вера увидела, как быстро, быстро задергались в предсмертной агонии руки и ноги, услышала свистящий хрип… и, потеряв сознание, повисла на веревках…
* * *
— Пришлите потом зарыть эту падаль, — брезгливо морщась, говорил Янсон. Он посмотрел на Веру и злобно усмехнулся:
— Нежная пташка: закатила глазки! Я хотел ее попугать холостыми патронами. Ну, да черт с ней! Холодной водой обольем — очухается!
Веру развязали и два латыша подняли ее на руки. Все двинулись к железнодорожному полотну. Поезд ждал их на разъезде.
* * *
Это было в Москве, на Арбате, в одном из колоссальных особняков, конфискованных под советские учреждения. Большая квартира Зибера была предоставлена Лозину, который перевез сюда из больницы заболевшую от потрясения Веру. Телеграмма, посланная Зибером из Германии, запоздала и Малявина не удалось спасти, но Вера, благодаря письму Зибера, была пощажена и привезена в Москву. Лозин быстро разыскал свою жену.
Зибер сдержал свое слово и Лозин пользовался абсолютной свободой, как личный секретарь парижского агента Коминтерна.
Но Лозин совершенно не думал о своем положении и о будущем. Дни и ночи он сидел у постели больной и наблюдал, как это исхудавшее тело боролось со смертью.
В этот вечер он сидел у изголовья кровати Веры, когда стук в дверь вывел его из задумчивости.
— Войдите.
В дверях стоял Зибер.
— Пришел проведать больную. Как она?
— Да все по-прежнему, сознание не возвращается.
— Но доктор сказал мне, что опасность прошла, — проговорил Зибер и посмотрел на больную долгим, внимательным взглядом.
Этот взгляд и звук голоса Зибера сделали чудо. Вера открыла глаза и обвела непонимающим взглядом комнату… посмотрела на двух собеседников. Сначала она взглянула на Лозина и луч радости скользнул по ее лицу. Потом она посмотрела на другое лицо — бледное, тонкое, насмешливое. И вдруг выражение ужаса появилось в глазах Веры… Она приподнялась на постели и слабым, дрожащим голосом, протянув руки вперед, сказала:
— Вы! Вы здесь? Чудовище, предатель! Вы знаете, что сделали ваши звери с Малявиным… они его… эти звери… этот Янсон!.. Уйдите отсюда, уйдите!
Она истерически зарыдала и бросилась в угол кровати…
Зибер вышел.
Через полчаса, когда Вера успокоилась и уснула, Лозин выскочил в коридор, к Зиберу. Тот встретил его обычной насмешливой улыбкой.
— Ну вот, вы… можете теперь меня… не бояться. Я противен ей и отвергнут… навсегда. Сцена убийства перевернула ей душу…
Глава 26
ДОВОЛЬНО ТЕРПЕТЬ, ГЕРМАНИЯ
Это важное, грозящее миру новой вооруженной борьбой заседание происходило в маленьком силезском городке, недалеко от бранденбургской границы. Решались судьбы Германии и всего мира, так как военное возрождение Германии должно было изменить ход истории и снова потрясти мир.
Здесь, в этом скромном домике отставного полковника Геймера, собрались горячие патриоты и национальные герои минувшей войны. В опрятном зале домика сидели и слушали докладчиков шестьдесят пять генералов и полковников, державших так недавно в своих руках миллионную, железную, непобедимую армию.
В настоящую минуту все они готовились выслушать речь генерала Эльма, разложившего перед собой бумаги и записки и торопливо докуривающего душистую гавану. Он встал, взволнованно обвел голубыми глазами собравшихся и начал:
— Господа! Все то, что я намерен вам сейчас сказать — уже давно накипело в наших душах и давно просится наружу… Перед каждым из нас назрели вопросы, решения и выводы, созданные железной логикой необходимости и целесообразности для нашей измученной родины.
— Довольно молчать. Германия, довольно терпеть: у нас давно уж нет больше сил для этого! Непобедимая Германия, Германия железных Гогенцоллернов. Германия, завоевавшая Шлезвинг-Гольштейн и Эльзас-Лотарингию, Германия, знавшая Садовую и Седан, Германия, четыре года выдерживавшая адскую борьбу со всем миром, — разбита, побеждена. Не вам говорить, что победа и поражение сменяют друг друга и нет того полководца и той страны, которым военное счастье улыбалось бы всегда. Более велик тот, кто мужественно переносит поражение, чем тот, кто легкомысленно пользуется своей победой… Мы побеждены и готовы мужественно перенести свое поражение… У нас не было после окончания войны других желаний, как честно заплатить за проигранную игру… Ставки были велики и мы готовы были заплатить много. У нас не было к Франции особых неприязненных чувств. Мы испытывали вполне естественное чувство досады за свое поражение, но мы понимали, что игра была честная и обвинять Францию за то, что она удачно выдержала борьбу, было бы смешно. С такими чувствами мы встретили наше поражение. Мы не просили великодушия, но мы ждали справедливости…