– Я – графиня де Аланхэ, герцогиня Сарагосская.
– Так вы вышли замуж за героя осады? – присвистнула маркитантка. – И слава Богу! Слава Богу! Надеюсь, вы живете гораздо счастливей, чем тот красавчик с сеньорой Хосефой, которой по-прежнему приходится делить его со старухой и с этой малохольной Чинчон. Правда, старуха совсем потеряла былой гонор и привязалась к сеньоре, как дитя. Так и мотаются все вчетвером из Байонны в Компьень, из Компьеня в Ниццу, из Ниццы… – Маркитантка трещала без умолку, но Клаудиа, слыша знакомые имена, которые причиняли ей некогда и радость, и боль, теперь оставалась к ним безучастной – до того все это показалось ей вдруг чужой, далекой, прошлой жизнью, жизнью, закончившейся одним весенним днем в Аранхуэсе, когда не стало ни Женевьевы, ни Князя мира, ни короля, ни былой Испании. – А когда у сеньоры умер младенец, старуха исплакалась и даже сказала, что ей нет утешенья и нет слов выразить свою скорбь! Вот до чего дело дошло! – звонко рассмеялась девушка. – И мне, честно говоря, надоело все это и я сбежала из Ментоны прямо в Париж, а потом все дальше и дальше… И вот я тут и ничуть не жалею, и ничего мне больше не надо! Эй, мосьюры, пошевеливайтесь, да поживее! – Девушка снова взялась за работу, и вместе они быстро разложили еду по кулькам. Потом маркитантка положила их в подол, подошла прямо к толпе и, ласково приговаривая, стала раздавать еду сначала детям, потом женщинам и под конец немного пришедшим в себя мужчинам. Священник осенил крестом ее черную растрепанную голову. – Вот как надо, бычки! – И чуть раскачивающейся неповторимой походкой мадридской субретки она двинулась прямо в дым на далекие выстрелы.
– Постойте! – вдруг бросилась за ней Клаудиа. – Может быть, вы знаете, где стоит Португальский легион?
– Апельсинщики? Там, на той стороне, налево. И дай вам Бог счастья, мадам.
Клаудиа нашла дона Гарсию уже только к утру. Генерал спал на полу в избе без крыши. Рядом храпел д'Алорно, а в углу, на попоне, лежал какой-то раненый и в беспокойном сне все метался и все бормотал что-то невнятное. Клаудиа замерла на пороге: слова были русскими. Она тихо опустилась на колени рядом с мужем и прильнула губами к высокому белому лбу.
– Хелечо… – еле слышно пробормотал он, но в следующую секунду уже сидел прямой, как струна, далекий и суровый. – Почему вы здесь? Что-нибудь с доном Хоакином?
– Нет, они с Фавром на реке, все спокойно, но я приехала не для того, чтобы проводить время в лесу, забавляясь с медвежонком – я хочу быть рядом с тобой и буду. Как тогда…
– Вы забываетесь, герцогиня, здесь не Сарагоса! Ваша обязанность – сын, – отрезал Аланхэ.
– То, что соединил Господь – неразделимо, – твердо ответила Клаудиа. – Я не прошусь на аванпосты и не участвую в сражениях, но находиться рядом с тобой в минуты отдыха – мое полное право. Пошли за Нардо, и больше не будем об этом. – Она подняла голову: но по небу, освещенному пожаром на том берегу было невозможно понять, скоро ли рассвет. – У нас еще есть немного времени?
– Думаю, полчаса.
– Знаешь, я попала сегодня – или уже вчера? – в русскую церковь, и на миг мне показалось, что я снова там, в соборе, на берегу Эбро…
– Какое совпадение! – усмехнулся дон Гарсия. – А я вчера допрашивал русского пленного, и на мгновение тоже ощутил себя где-то у дель Партильо – удивительное мужество и вера в судьбу. Знаешь… – он слегка нахмурил свои атласные брови, словно не решаясь договорить до конца, но все же с усилием продолжил. – Мне все чаще кажется, что император найдет здесь новую Испанию, но Испанию без полей, без виноградников, без городов. Он не найдет здесь, конечно, Сарагосы, поскольку большинство городов здесь деревянные и будут просто сожжены, но армию ожидают не менее ужасные препятствия, только в другом, может быть, еще более чудовищном роде…
Клаудиа оглянулась и прислушалась.
– Уходи, черт побери, уходи… О, Господи… пакет… а кувшинка, кувшинка на реке, вода зеленая, холодная… Пить!
– Интересно, о чем он?
– Он просит пить, – спокойно ответила Клаудиа и поднялась, чтобы поднести к губам раненого железную кружку со ржавой водой. – У дона Гаспаро я учила не только латынь и греческий, но и русский. Особенно в последнее время.
– Ты говоришь по-русски свободно? – ничуть не удивившись, уточнил дон Гарсия.
– К сожалению, пока еще не совсем. Он дворянин?
– Разумеется.
– Тогда… Отдай его мне, Гарсия! Я стану ухаживать за ним и заодно, наконец-то, попрактикуюсь в русском.
Лицо Аланхэ стало каменным.
– Это невозможно. Человек – не игрушка. Он, как и любой пленный, должен быть отправлен по команде во Францию. К тому же, достаточно разговоров о тебе и доне Хоакине, чтобы прибавлять к ним еще и русского. Да и, прости меня, я думаю, что он не согласится и сам.
Клаудиа молча смотрела на мечущегося в горячке русского и пыталась придумать что-нибудь, найти какой-нибудь веский аргумент в пользу своего желания, как вдруг рожок пропел «En avant», возвещая начало сражения при Лубине, и раненый неожиданно сам собой остался на полном попечении Клаудии.
Через пару дней он уже лежал в походной карете Клаудии, двигавшейся по выжженным дорогам вслед за вновь догоняющей врага французской армией. Нет, Смоленск и в самом деле не стал второй Сарагосой; русские очень быстро сдали и этот свой священный город.
Первое время русский угрюмо молчал, улыбаясь лишь при виде маленького Нардо и медвежонка. Но Клаудиа, прошедшая школу сарагосского госпиталя, знала, к каким тяжелым последствия может привести даже менее тяжелая рана, если человек находится в подавленном состоянии духа. И молодая женщина со всем присущим ей очарованием пыталась всячески оживить раненого, даже имени которого до сих пор не знала. Обращаясь к нему лишь по званию «господин капитан», она кормила его с ложки, меняла повязки, сделанные из своих нижних юбок и рубашек Нардо и промывала рану отварами из собранных по ее поручению Гастоном трав: в монастыре королевских салесок учили раз и навсегда.
Порой, когда раненый забывался в коротком сне, она смотрела на его прекрасное чужое лицо под шапкой русых волос и думала почему-то не о муже, а о Педро. Почему он не найдет ее, почему бы им вдвоем не сесть как-нибудь у костра и не проговорить всю ночь о заросших дроком склонах Мурнеты, о горных тропах Уржеля, об Игнасио и корриде. Клаудиа даже не подозревала, что неизвестный русский в это время внимательно рассматривает ее из-под полуприкрытых век, и сердце его раздирают противоречивые чувства, вызывающие гораздо более сильные страдания, чем плохо затягивавшаяся рана.
Но уста его разомкнула все-таки не она, а Нардо и Бетунья. Однажды вечером, видя, как малыш пытается научить медвежонка ложиться по его приказу, он не выдержал.
– Эй, приятель, – обратился русский к сидящему у дверцы Гастону, – скажи малышу, что так у него ничего не получится. – Гренадер с удивлением посмотрел на пленного, а Нардо даже онемел от неожиданности, услышав членораздельную, хотя и не совсем понятную ему речь от человека, которого искренне считал немым, если не вообще неодушевленным предметом. – Пусть он заставит его сесть и после этого сунет под нос корочку. А как только зверь потянется, надо не отдавать ее, а отвести вперед и вниз так, чтобы медвежонок сам невольно лег. И, главное, пусть не забывает при этом повторять: «Couche, couche!»[9], а потом похвалит, погладит и корку непременно отдаст.
Гастон перевел французскую речь на испанский.
Но Нардо, ошеломленный случившимся, даже не попытался последовать совету. Вместо этого он высунулся из окна, рискуя свалиться, и пронзительно закричал ехавшей впереди верхом Клаудии:
– Мама, мама, он заговорил, заговорил!..
Лед растаял. И долгое молчание было вознаграждено для Клаудии тихими, полными какого-то печального очарования рассказами русского о себе и своей родине. Он говорил о своем поместье, потерянном где-то в северных лесах, о блестящем, далеком и холодном Петербурге в россыпях снежных и бриллиантовых брызг, о гвардейских парадах и крестьянских полях, но никогда не касался этой войны и никогда ни о чем не расспрашивал Клаудиу. А она отдавалась плавному течению этих рассказов, уносивших ее, как на волнах, от действительности, с каждым днем становившейся все более и более ужасающей.