Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Генерал Аланхэ вовремя отдал возможные в подобной ситуации распоряжения, и в Кокутишках бурю переждали относительно спокойно. Все три дня д'Алорно потягивал вино, а дон Гарсия читал Плутарха и Тирсо де Молину. Однако глаза графа при этом лишь скользили по строчкам, за которыми неотступно стояло лицо Клаудии. И за это время вынужденного бездействия он вспомнил все свои встречи с ней, все слова и все объятия. Несмотря на двенадцать лет, прошедших с момента их первой встречи в Мадриде, этих мгновений оказалось совсем немного. Что могло вынудить ее ехать – а в этом Аланхэ уже не сомневался – сюда, в глушь и опасность? Любопытство? Поиски новых ощущений, которых требует такая натура, как она, явно гаснущая в эдеме дона Гаспаро? Но Клаудиа была слишком умна. Страсть? Дон Гарсия даже усмехнулся: страсть – чувство не для столь утонченных и возвышенных натур, как герцогиня Сарагосская, страстью, помнится, полыхала Альба, в конце концов, даже эта всеядная королева Мария-Луиза… Любовь, долг? Или нечто иное…

– Ваша светлость. Часовой на западном въезде остановил повозку и гусарского корнета из корпуса Нансути.

– И что из этого? – лениво отложил книгу дон Гарсия. Как только армия перешла границу, всех охватила буквально какая-то шпиономания, хотя никто пока не видел в глаза ни одного вражеского солдата.

– Он утверждает, что… – адъютант явно смутился. – Что он эскортирует вашу… жену.

Аланхэ заставил себя спокойно выйти на крыльцо и потребовал коня. В сопровождении адъютанта он не спеша ехал по раскисшей улице, полуприкрыв тяжелые веки. Зачем, о, зачем?!. Впрочем, надо было покориться судьбе.

Однако, подъезжая к забору из переплетенных тонких прутьев, ограждавших здесь всякую русскую деревню, он вдруг резко осадил коня: из дрянной польской фуры прямо в грязь сошел крошечный ребенок и, сделав несколько неуверенных шагов, замер, прижав ручонку к груди и склонив пепельную головку.

Аланхэ спрыгнул, обрызгав себя и адъютанта грязью, и через несколько шагов очутился перед малышом. Но серебряный мальчик вдруг сделал шажок назад, старательно согнулся в придворном поклоне и тихо, но внятно пролепетал:

– Ваше сиятельство! Я счастлив видеть перед собой героя Сарагосы, командира доблестного легиона и моего отца, шестнадцатого маркиза Харандилью.

Дон Гарсия медленно опустился на колени…

После бури снова наступила жара, и ночью, в распахнутые окна изб, побеждая запах пыли, поднимавшейся за день от топота ног тысяч людей, врывался запах цветущих лугов. Бархатное небо висело, казалось, прямо над головами, и из-за ближнего леса, где стояли баварцы, доносилась берущая за душу старая солдатская песня:

Eine Kugel kam geflogen,
Gilt es mir, oder gilt es dir…[3]

– Вы не спрашиваете, зачем я приехала, – вдруг выдохнула Клаудиа, заплетая в тяжелую косу рассыпавшиеся волосы. – Почему?

Аланхэ молча рассматривал сверкавший в лунном свете золотой аксельбант брошенного прямо на стол мундира.

– Вероятно, так велел вам долг, – наконец, неохотно промолвил он. – Но мне будет трудно, очень трудно, гораздо труднее, чем было до сих пор.

– Но почему? Пока все идет отлично, русские отступают даже без боя, к осени император займет столицу, и война закончится.

– И это говорите вы, дева-воительница Сарагосы? «Артиллеристка». И вы приехали сюда, чтобы увидеть триумф Буонапарте?!

– Но вы, дон Гарсия, здесь. И если здесь вы, и вы командуете легионом, то почему отнимаете это право у меня?

И вдруг с холодеющим сердцем Аланхэ понял, что Клаудиа так ничего и не знает о странном условии, ставшем залогом ее счастья и рождения их сына. «Я не вправе обречь ее на неразрешимые муки совести, – мелькнуло у него. – Она должна высоко носить свою гордую голову и передать это дону Хоакину… если, конечно, какой-нибудь негодяй не наплетет ему впоследствии, что я пошел на сделку с совестью».

– Я солдат, ваше сиятельство.

Клаудиа вдруг положила ладонь на его безжизненно лежавшую руку.

– Прости меня, Гарсия! Я приехала только потому… потому… – Она прижала лицо к простому полотну его рубашки. – Ты уходишь, ты ускользаешь от меня, Гарсия, ты не во мне пытаешься спастись от холода и равнодушия, снедающих тебя! Там, в замке, среди цветов и роскоши, мне тоже стало казаться, что я перестаю жить, но это иллюзия, обман, мы живем не внешним, и почему ты считаешь, что достойная жизнь в спокойствии и мире хуже наших адских месяцев в Сарагосе?! Чем она хуже? Мы вместе могли бы не только сражаться, но и созидать. Зачем ты заглядываешь в бездну, Гарсия?! – Клаудиа горько разрыдалась. Она не могла и не хотела открывать ему своих гнетущих предчувствий, своего ощущения, что если бы она сейчас не приехала, они никогда уже больше не увиделись бы.

– Тише, ваше сиятельство, – Аланхэ мягко повел плечом в сторону дощатой перегородки, за которой расположился Нардо со служанкой, и таким образом незаметно освободившись от объятий. – У дона Хоакина был сегодня трудный день. – В этих словах Аланхэ о сыне Клаудиа вдруг услышала подлинную нежность, и сердце ее болезненно сжалось. – А завтра нам надо покрыть за день два перехода и добраться до Брацлавского озера. – Слезы продолжали беззвучно течь по щекам Клаудии, и Аланхэ, усмехнувшись, неожиданно добавил. – Если хочешь, завтра я пошлю адъютанта, и он пригласит к нам Педро. Кажется, неаполитанский король стоит где-то неподалеку.

– Я здесь не ради Педро, а ради вас и вашего сына, дон Гарсия, – гордо ответила Клаудиа, но слезы все-таки высохли на ее слегка осунувшемся за дорогу лице.

Аланхэ прикусил губу, словно от сильной боли.

– Простите мне мою возможную холодность, – он встал и отошел к окну. Унылая песня о пуле сменилась еще более душераздирающим напевом о споре между жизнью и смертью:

So spricht der Tod,
Die Welt ist mein,
Ich habe ein grosses Grab gemacht,
Ich habe die Pest und den Krieg erdacht…[4]

Дон Гарсия с неожиданной силой захлопнул жалкие ставни. – И не обращайте внимания на мои речи. В них виноваты не вы, а мое нынешнее положение. – Клаудиа снова заплакала, ибо теперь в темноте никто уже не мог увидеть ее слез. – Я люблю тебя… Я буду любить тебя… Но я… солдат… солдат.

И Клаудиа поняла эти последние слова так, что ее муж сейчас не принадлежит себе, как не принадлежит любой капрал в полумиллионном войске.

Не зная, как можно унять такую боль, она ощупью нашла его руку и поцеловала.

– Иди ко мне, Гарсия, – еле слышно прошептала она. – Только одна эта ночь, такая короткая июньская ночь…

А над убогой литовской деревней в занимающейся заре звучал победный ответ жизни:

Так жизнь сказала:
«Мир этот – мой!
Хоть из гранита могилы строй,
Не похоронишь любви святой!»

Маленький дон Хоакин, казалось, не чувствовал никаких тягот военной жизни, а, наоборот, не по-детски живо интересовался всем, что имело к ней отношение. Сердце дона Гарсии каждый раз радостно сжималось при виде того, как легко и непринужденно чувствует себя его малыш среди солдат. Он пытался на переходах идти вместе с пехотой, то и дело сбегая от служанки, которая постоянно искала его, беспокойно носясь вдоль колонн, а солдаты с ухмылками помогали малышу спрятаться в их рядах, ничуть не боясь получить выговор. Катарина, пожилая эльзаска, ругалась, жаловалась Клаудии и даже самому дону Гарсии на то, что солдаты не слушаются ее, и каждый раз стоит большого труда отыскать мальчика в рядах пехоты среди то пыли, то грязи.

вернуться

3

Вот пуля быстрая летит,
Тебе она иль мне (нем.)
вернуться

4

Так Смерть сказала:
«Мир этот – мой,
Иду с войною я и с чумой,
В могилу ляжет весь род людской» (нем.)
10
{"b":"626843","o":1}