* * *
Неразбериха творилась в городке. И не только в городке. Во все стороны от Ивана Федоровича будто волна какая катилась. И там, где прокатывалась она, как-то незаметно наступали сумерки, время потихоньку замедлялось и до странности всем хотелось спать. Животные, так те прямо валились на землю, кого где волна заставала и, потянувшись раза два, замирали.
Правда, были такие очень жизнеспособные, которые замечали неладное и пытались выяснить, установить, дозвониться куда надо. Даже в самом городке было несколько звонков на местную метеостанцию. И в милицию звонили. Правда, это еще до того, как лейтенант возвратился в отделение. Спрашивали, что случилось и почему время останавливается? Один начальственным баском даже требовал и грозил. Но ответа вразумительного им никто не дал. А в одном захудалом отделении милиции, где-то на окраине, даже по матушке послали, решив, что пьяный звонит…
В это самое время хозяйка Ивана Федоровича места себе не находила. Первый испуг ее давно прошел, а природная доброта и здравый смысл взяли свое. И теперь переживала она ужасно. И какие только мысли не лезли ей в голову, одна страшнее другой.
«Сидит, — думала она в отчаянии, — в камере на цементном полу! Это с его радикулитом… Наговорила дура со зла! Приревновала».
— Да разве он мог такое сделать?! — горестно вопрошала она, заламывая руки и убиваясь перед соседкой, — Завтра же пойду к самому полковнику, в ноги бухнусь и все скажу, как есть. Не может быть, отпустит. А не отпустит, и на полковника найдем управу. Суд общественный соберем, на поруки возьмем, против людей не посмеет…
Соседка согласно кивала головой. Только делала она это как-то крайне замедленно. Судьба Ивана Федоровича ее не волновала и потому не было в ней того возбуждения, что в говорившей хозяйке Ивана Федоровича. Впрочем, и у той вместо бойкой привычной пулеметной очереди изо рта слова прямо выталкивались с какой-то натугой.
— Пойду, — снова сказала она и остановилась. — Что это так потемнело? — произнесла она медленно.
— У меня все часы встали, — вяло ответила соседка. — Может, запустили какую-нибудь гадость на Марс, а мы страдай, не знамши, — она зевнула, не скрываясь. — Пойдем спать. Завтра видно будет…
— Пойдем, — вдруг согласилась хозяйка Ивана Федоровича, разом утратив свой пыл, подчиняясь томительной тягости все сильнее сгущавшихся сумерек. Голос ее прозвучал одиноко и хрипло, а слова будто висли возле губ и застывали прямо в воздухе, не достигая другого… «Зря наговорила», — вяло шевельнулось у нее в голове, но ни досады, ни горечи она от этого не испытала. Дремота и приятная сладость разливалась по телу. Она прошла, заплетаясь ногами, в дом и опустилась на диван. Поглядела на ходики. Они по-прежнему показывали какой-то давно уже минувший час. — «Сотворилось что-то», — подумала она засыпая.
Неотступный образ Ивана Федоровича тут же возник перед ней совершенно ярко, как наяву. Она потянулась к нему своим большим добрым сердцем, даже руки протянула и со сладким замиранием в груди полетела, устремилась вся. Будто приподняло ее, и плавно заскользила душа румяной хозяйки к своему жилистому квартиранту, лепеча в странной дремоте никому уже не слышные, бессвязные слова оправдания…
Стеклянная стена дождя по-прежнему падала, рассыпаясь в пыль. Но, как ни странно, как будто медленней летели теперь капли. И ветер не шумел, затих почти и ощущался, в лучшем случае, лишь как беззвучный сквозняк. Синяя чернота сгустилась вверху и ровно замазала все небо и море. Горизонт исчез. Круг сжимался постепенно. Мир закукливался и все длинней казались секунды.
— Симулирует, — снова сказал лейтенант, но в этот раз еще медленней. Он ничего не мог поделать с языком. Куда подевалась былая быстрота и сметка? Удивительное он испытывал ощущение. Как будто мысли застывали, стекленели. Мозг цепенел и останавливался на том последнем, где стыли прозрачные сгустки слов.
Из скользкого, застывшего твердым стеклом лабиринта мысли выскальзывали на волю. Незримо они были связаны с одним источником, с одной точкой. Как яркая скатерть, стоит прищипнуть ее в середке и потянуть, складывается в нацеленное к одному. И обнажается ровное однотонное дерево стола. Так в городке вокруг темнело все, и сглаживалось море с пляжем, с небом. Стеклянные капли дождя все медленней летели. Ветки, листья таяли в воздухе, и воздух становился гуще, сливаясь в одно с предметами. Пестрая скатерка мира быстро сползала, съеживаясь, обнажая ровное, неразличимое…
Иван Федорович погружался все глубже. Совсем рядом горели глаза и образ того, кто все придумал и опутал душу Ивана Федоровича. И страстно хотелось ему посмотреть на пришельца в упор и хоть взглядом схлестнуться с врагом людей и мира. Кто сказал, что у бесконечной пропасти нет дна? А вечность никогда не кончается? Вот оно, дно, граница. В ней отражаешься, как в зеркале. И как в зеркале — где плоскость, что разделяет тебя от изображения? Но метафизикой Иван Федорович не занимался. Он шел и шел все глубже, все дальше. Шел навстречу страшному пауку-телепату, внушившему ему весь мир, навязавшему, как наваждение, все, что он знал, любил и понимал… А теперь все прочь! Все полетело к дьяволу, и он шел, чтобы схлестнуться с обидчиком, стягивая, сбрасывая последнюю пелену со своей души.
Лейтенант застыл осоловело. Вот душа его выскользнула легким ветерком из затвердевшего гладкого стекла рассудка и маленькой блестящей мушкой, прилипшей к паутине, устремилась в центр, где застыл создатель липких нитей. Сотни, тысячи легких душ на невидимых присосках стягивались в одно, и быстро сползал последний угол яркой скатерти с темного, ровного стола. Звуки густели и висли в однотонном плотном сумраке. Не черном и не белом. Дома, деревья растворялись в безлунной ночи. Дождь замер, лишь лениво, вяло шлепались беззвучно последние капли. И море стихло.
Вот Иван Федорович достиг последнего предела и попятился. Из небытия глядели глаза. Огромные, нечеловеческие, жесткие глаза. Но не взгляда испугался Иван Федорович. Нет!
Глаза были его собственные. Он и был пришельцем-чудищем. А Иван Федорович, родной и близкий до морщины и ломоты в пояснице, Иван Федорович оказался всего лишь последней его иллюзией. Иллюзией себя.
«Вот оно как обернулось, — пробормотал бывший Иваном Федоровичем. — Как вышло-то. За собой, значит, и гнался…»
Вздохнул он там, в самой глубине и, отбрасывая последнее, слился с глазами и стал собой. Изображение, образ Ивана Федоровича погас последним. Только вроде на прощанье еще шепнул он чисто человеческое: «Вот, мол, как оно вышло». Но звук немедленно застыл. И пришло молчание.
Николаос Гизис. Паучиха (1884).
Александр Рославлев
ПАУК
Это началось с первого же дня нашего сожительства. Утром Сергей ко мне переехал, а вечером я уже думал, как от него избавиться. У нас были поверхностно-приятельские отношения, и то, что я предложил ему поселиться вместе, произошло помимо моего желания… Он так стеснительно- вкрадчиво завел об этом разговор, что у меня не хватило решительности ему отказать.
Сергей привез с собой подушку в подранном ветхом пледе и пару облупившихся чемоданов. В одном у него находилось белье и все прочее для домашней надобности, что он с кропотливой аккуратностью попрятал в комод, а в другом — книги и коллекция пауков (Сергей был естественником). Разобравшись, он потер левой рукой шею, о чем-то подумал и сел на постель.
— Значит, будем жить.
— Будем, — отозвался я, заваривая чай.
— Ты, кажется, полторы ложки положил.
— А что?
— Богато.
Мутно-серые глаза его остановились на моей завертывавшей кран руке, и я ощутил в ней странную неловкость: она как будто потяжелела.
— Неудобно, что в квартире один ход.