– Вот, видишь. Это ульи, в них пчёлы живут.
Я настороженно посмотрел на деревянные колоды, расставленные на соседнем участке. Подходить к ним категорически запрещалось: об этом меня предупредили ещё в мае, когда мы заехали на дачу.
– Там есть такая щель, называется «леток». Как дверь для пчёл, они через неё вылезают по своим делам. Держи.
Брат протянул мне прут орешника, очищенный от коры.
– Я тебе уже всё приготовил. Это специальный прут, приманчивый. Царь как его увидит – сразу выползет. Только надо будет ещё песенку спеть.
– Какую?
– Слушай:
Вот пришёл я за царём,
А потом и за ружьём,
Жура, жура, жура мой,
Журавушка молодой.
Краснопузый, вылезай,
Николаю помогай,
Жура, жура, жура мой,
Журавушка молодой.
Брат повторил дважды; слова запомнить было легко, а мелодию я и так знал: слышал «Журавушку» раньше, когда её пели кадеты, только слова там были совсем другие – лихие, весёлые и даже неприличные.
– А как я признаю этого царя?
– Так в песне же поётся: у него брюшко красное. Он обычной пчелы больше втрое, а на головке – маленькая корона.
– Золотая?
– Золотая, золотая, – нетерпеливо сказал брат, озираясь, – иди уже.
– А мне как его нести-то, прямо в ладошках? – спросил я и передёрнул плечами.
Надо сказать, что я не то чтобы боялся всяких пауков и прочих многоножек, но в руки брать брезговал.
Андрей вытащил из кармана шаровар кусок газеты, скрутил фунтик.
– На!
– А не улетит?
– Не улетит. У него крыльев нет.
– А не уползёт?
– Да не уползёт! Будешь песню петь – он и заснёт. Давай уже живее, пока не пришёл кто.
В штакетнике была надломанная планка: брат выбил её и пропихнул меня в образовавшуюся щель. Торопливо напутствовал:
– Только никому не рассказывай. Помни: ты слово давал. Это наша тайна, понимаешь? Как дождёшься царя, принесёшь на пристань. Я тебя там ждать буду с покупателем.
– А меня пчёлы не покусают?
– Ни за что. Прута испугаются, – сказал брат и исчез за кустами.
Я медленно шёл к колоде. Гудение в воздухе становилось всё более грозным, будто приближалась некая беда. Пчёл было много: они безостановочно сновали, неся сладкую добычу в дом и вылетая за новой порцией. Некоторые уже начинали проявлять ко мне внимание.
Одна села на плечо и стала по нему ползать. Я тихо сказал:
– Пчёлка, не кусай меня. Я того. Царя вашего сейчас заберу. Мы погуляем и вернёмся.
Мне было не по себе: кажется, полосатая мне не поверила. Но обратной дороги не было.
Я зажмурился и сунул прут в леток. Дрожащим голосом затянул:
Вот пришёл я за царём,
А потом и за ружьём,
Жура, жура, жура мой…
Щёку вдруг пронзила боль: я вскрикнул и начал орудовать прутом сильнее.
Дальше я помню плохо. Меня атаковали со всех направлений: так двадцать лет спустя вертлявые британские истребители будут набрасываться над Ла-Маншем на огромные германские цеппелины.
Иногда в очередном странном сне те события мешаются в моей голове с более поздними; я оказываюсь не на соседской пасеке, а на распаханном снарядами поле; ряды картофельной ботвы превращаются в колья, увитые ржавой колючей проволокой; в воронках гниёт вода, пропитанная кровью, грохочут австрийские «шварцлозе», и гудят не милые мохнатые труженицы – свинцовые пули летят в меня, стремясь не ужалить и умереть, а пробить, разорвать, убить…
Кажется, я бежал через огород и кричал что-то: то ли «тётушка!», то ли «рота, примкнуть штыки!»; потом я лежал на прохладных досках веранды, рыжий санитар раздирал на мне окровавленный китель и причитал голосом Ульяны:
– Как же тебя так угораздило, касатик? Весь в укусах, миленький. Вот и жар у него.
Я плавал в забытьи: мелькали сжатые куриной гузкой губы озабоченной тётушки, потом – бородка клинышком врача, отдыхающего с семьёй в Речице, на Кривой улице.
Когда увидел бледное лицо брата, подмигнул ему заплывшим глазом и не сказал ни слова.
Мы ведь договорились с ним, что это только наш секрет.
* * *
Два года спустя
Догорали мосты над Доном.
Последние головешки падали в синюю воду и шипели, пыхая прощальным дымком.
Утренний туман долго не рассеивался, укутывал выстроенные войска – словно не хотел, чтобы начинался этот день. Луга эти уже заливало весной, но им предстояло вновь напиться влагой, теперь в сентябре. И не талой водой, но кровью человеческой…
А кони в нетерпении побьют
Копытами кровавый иван-чай.
Томительность последних тех минут
Продлить попросим Бога невзначай…
Злое солнце прогнало туман и чётко обозначило цели. Заревели рога, зарокотали огромные барабаны, подвешенные парами на боках равнодушных верблюдов. Словно гигантские котлы, в которых кипело смертельное варево рокового дня.
На Сторожевой полк князя Оболенского обрушился стальной дождь татарских стрел; и не было укрытия ни конному, ни пешему, и побледнело светило, перечёркнутое чёрными бесчисленными древками.
Передовой тумен под командой Теляка врезался в ряды коломенцев; железо билось о железо, высекая искры, кричали кони и хрипели люди, но неудержима была сила Мамаева; московского князя Дмитрия Ивановича бояре чуть не насильно увели в последний момент, когда от полка оставались лишь кровавые ошмётки…
А потом была жестокая сеча в центре: Большой полк прогибался под сумасшедшим натиском, но не рвался; и бросались в отчаянную контратаку владимирцы и суздальцы Глеба Брянского. Кони плакали от ужаса, не желая ступать по человечьим телам, но всадники были неумолимы, до крови разрывая лошадиные бока шпорами.
Мамай, предчувствуя близкую победу, бросил в бой главный резерв – итальянскую пехоту. Союзники из крымских колоний Генуи двинулись несокрушимой стеной, закованной в стальные кирасы, грозя смертельными жалами гвизарм и алебард; с фланга заходил свежий тумен, готовый поддержать удар генуэзцев и обрушиться на едва держащийся полк Левой руки. Жутко оскаленные морды монгольских коней, похожие на пасти хищников, роняли пену – страшно становилось. Наступил решающий момент, и…
…и заскрипела дверь: будто небо разорвалось от горизонта до зенита. Гигантский рыжий зверь рухнул на боевые построения: одной лапой смёл затаившийся до поры Засадный полк, потом прыгнул прямо в монгольский центр и уничтожил всю генуэзскую пехоту…
– Лопоухий, забери кота, он нам мешает, – сказал братец.
Рыжик мявкнул и скрылся за сундуком, в котором Ульяна хранила пододеяльники и скатерти. По полу раскатились латные итальянские бойцы, превратившись в шахматные фигуры. Деревянные бельевые прищепки продолжали скалить морды, так похожие на конские.
И лишь оловянный офицер без шпаги задумчиво смотрел на разорённое поле битвы, поле Куликово; так, наверное, и сам Дмитрий, будущий Донской, глядел вдаль, думал о судьбах Руси.
Я вздохнул. Собрал шахматы в деревянную коробку. Пересчитал: не хватало чёрного ферзя. Долго искал его и нашёл наконец за тем же сундуком, где прятался кот.
– Что же ты, Рыжик, не предупредил, что самого Мамая в плен взял? – спросил я. – И что ты за наших?
Кот взглянул на меня сердито: не до глупостей, мол. Вскочил на подоконник распахнутого окна и отправился в сад пугать невинных пташек.
Я продолжил наводить порядок. Вернул монгольскую конницу в родные стойбища: прицепил бельевые прищепки к верёвке и повесил её на гвоздь у двери.