— Фельдмаршал — человек опытный.
— Да! Но что же делать, когда он нам всё поперёк дороги идёт? Анюта мне подарила бироновские кафтаны, его самого и принца Петра. Мы от скуки велели принести жаровню, взяли два кафтана и стали выжигать; на ту пору войди Миних да и говорит: «Э, матушка, ваше высочество, хочется же вам дымом и копотью себе глазки портить, и выжиги-то на три гроша. Вы бы лучше положение о запасных артиллерийских парках пробежать и утвердить изволили». После обратился ко мне и прибавил: «И не стыдно вам самодержавную нашу повелительницу грошовым делом занимать». Так не грошовым же! Из выжиги-то я четыре больших шандала да полдюжины ложек сделала!
В это время к ним подошла принцесса.
— Вы, князь, не сели ни в вист, ни в ломбер? — спросила она, усаживаясь на диван и показывая Андрею Васильевичу место подле себя на кресле. Менгден заняла место на стуле позади ручки дивана и очутилась, таким образом, между ними.
— Нет, ваше высочество, — отвечал Зацепин, садясь. — Если, принимаясь за игру, я могу доставить себе удовольствие играть с повелительницей сердец наших, то… Играть же для игры или для выигрыша я считаю напрасной тратой времени.
— Э, князь! Можно играть от нечего делать, от скуки! Да и мало ли на что мы тратим время? Вот фельдмаршал говорит, что я напрасно трачу время, когда читаю. Он говорит, что читать можно только полезное; а полезное, по его мнению: инженерные исчисления да какие-нибудь положения об устройстве казарм или запасных артиллерийских парков. «Вот, — говорит, — и я вчера целый день читал: утром «Положение о военных госпиталях», а вечером — «Походы Тюреня»! Читать же романы да сказочки, стихи да мадригалы… право, принцесса, — значит только время губить!» Думаете ли и вы, князь, что я напрасно трачу время, когда читаю романы? Признаюсь, что чтение приносит мне удовольствия более, чем самые великолепные праздники, на которых я чувствую только усталость и от которых на другой день болит голова.
— Нет, принцесса, чтение я не считаю тратой времени. Я полагаю даже, что оно необходимо, как гимнастика ума.
— Ах, боже мой! Эти мужчины для меня невыносимы, в том числе и вы, лучший из них. Всё у вас ум, ум и ум! Нужно же отвести какой-нибудь уголок чувству.
— Чувство, ваше высочество, это такой нежный предмет, о котором мы не смеем говорить в присутствии тех, кто его вызывает. Вы изволите знать, ваше высочество, что ведь оно не подчиняется законам разума, а является нежданно и большей частью там, где его не должно быть! Я одинаково могу влюбиться и в пастушку, и в королеву. А согласитесь, что ни того ни другого нежелательно бы испытать, так как в том и другом случае моё чувство будет только страдание.
— А вы не думаете о том, какое страдание может испытывать королева, особенно если она не любит своего короля? На прошлой неделе я читала одну немецкую книгу, забыла заглавие, да это всё равно! Там рыцарь спешит освободить даму своего сердца из рук её соперницы и злейшего врага и вдруг влюбляется в этого врага, соперницу и мучительницу дамы его сердца. Можете себе представить, какой из этого выходит сумбур. Если он освободит ту, которую любит, то погубит ту, в которую влюбился; если же захочет сохранить ту, в которую влюбился, то должен оставить на гибель ту, которую любит. Мужчины все такие гадкие! Они способны раздваиваться даже в своём чувстве.
— Вы думаете это о всех мужчинах, принцесса? — спросил князь Андрей Васильевич, останавливая на ней свой пристальный взгляд, а сам вспомнил Гедвигу и подумал: «Не права ли она, если в её рассказе есть намёк? Впрочем, нет, не права, потому что тут никакого чувства нет, а просто меркантильный расчёт разумности». И он повторил свой вопрос.
Анна Леопольдовна не выдержала его упорного взгляда, потупилась и проговорила тихо:
— Нет, о вас я этого не думаю.
— О вас мы так не думаем! — заговорила Менгден, вторя принцессе и, видимо, желая её поддержать. — Мы думаем, что вы молодой человек с душой и сердцем и что если вас удостоит своего взгляда королева, то вы примете этот взгляд как милость судьбы.
— Такой взгляд был бы не только милостью судьбы, но залогом моего счастия! Я, разумеется, молод, но ведь, согласитесь, что только молодость и сохраняет тот пыл чувства, то страстное томление, которое боготворит ту, к которой относится, будет ли она пастушка или… королева.
Последнее слово Андрей Васильевич сопровождал тем многозначительным взглядом, который заставил Анну Леопольдовну понять, что и к королеве можно относиться как к женщине. Губки её немножко дрогнули, она покраснела и не нашлась что сказать. За неё отвечала Менгден:
— И королева примет ваше скромное обожание и наградит вас всем, чем может наградить женщина и королева, с тем, разумеется, что вы будете скромны и благоразумны.
Анна Леопольдовна, как бы в подтверждение ответа своей наперсницы, безмолвно подала ему свою руку.
Андрею Васильевичу в глубине души было смешно. Он подумал: «Вот хорошо! Любовное объяснение втроём. Случалось ли это какому-либо донжуану в мире?» Но, взяв в свою руку ручку правительницы, он почувствовал, что она дрожала. Он держал её несколько секунд в своей руке, потом, пользуясь тем, что играющие на другом конце комнаты сосредоточили на игре всё своё внимание, тихо поднёс её ручку к своим губам и горячо её поцеловал.
При этом он заметил, что два тоненьких пальчика правительницы, большой и указательный, легонько сжимаются и что правительница как бы склоняется к нему и хочет ему что-то сказать.
Но в это время дверь из приёмной залы с шумом растворилась, и в дверях показалась раззолоченная фигура камер-фурьера, который, почтительно поклонившись правительнице, доложил:
— Его сиятельство граф Андрей Иванович Остерман просит милостивого дозволения вашего высочества беспокоить вас на несколько минут.
Андрей Васильевич, разумеется, должен был отпустить руку принцессы, которая взглянула с изумлением на Менгден, в то время как та в свою очередь бросила изумлённый взгляд на правительницу.
Оба эти взаимных взгляда можно было перевести так: наперсница спросила у правительницы: «Зачем ещё этот?» Правительница отвечала: «Я его не звала и не хотела, верно, что-нибудь особое».
— Зови! — сказала она камер-фурьеру и, наклонившись к Андрею Васильевичу, прошептала ему: — Завтра приезжайте поранее, я играть не сяду.
Камер-фурьер исчез.
В комнату вошёл граф Андрей Иванович Остерман.
Толстоватый и неуклюжий, одетый в коричневый шёлковый кафтан с редкими петлицами, обшитыми золотом, в измятые брабантские кружева около шеи и рук и большие бархатные сапоги, Андрей Иванович тихо продвигался на своих подагристых ногах, оглядывая присутствующих с улыбкою, в которой можно было заметить лёгкий оттенок торжества. Он как бы говорил: «Вот и я здесь, и буду приятным гостем, хотя вы все настойчиво желали меня сюда не допускать».
Он подошёл к правительнице, в то время как Андрей Васильевич, польщённый в своём самолюбии и убаюкиваемый надеждой на завтра, старался настолько отдалиться от принцессы, чтобы не представиться всепроницающему оракулу слишком интимным собеседником.
— Простите, всемилостивейшая наша повелительница, что осмелился нарушить установленный этикет и явиться незваным-непрошеным… — начал Остерман.
— Что такое? — перебила правительница.
— Важное и спешное обстоятельство, касающееся службы его величеству и нашей августейшей покровительнице, вынудило меня скорее сделаться преступником, чем упустить конъюнктуры, которые не инако как к пользе особы вашего высочества направлены быть могут.
— В чём дело, граф? Я всегда рада видеть вас! — отвечала правительница.
— Дело в том, всемилостивейшая государыня, что его величество польский и саксонский король, узнав о благополучном принятии вашим высочеством в свои руки верховного управления, прислал чрезвычайного посланника поздравить ваше высочество и вашего супруга, принца, с счастливым событием, и этот посланник, конфиденциально явившись ко мне, просит, предварительно официального представления и принесения поздравления, исходатайствовать ему у вашего высочества частную, сепаратную аудиенцию для представления вашему высочеству особо секретных меморий.