— Смотри же, Лесток! На этот раз я тебя прощаю, но будь осторожнее! Я считала себя тебе обязанной, теперь мы рассчитались; в другой раз я тебе не прощу!
Но Лесток не мог жить без интриг, как рыба без воды.
Назначенный на место Шетарди, после первого ещё его отъезда, французский посланник граф Дальон не мог сойтись с Лестоком. Понятно! Он смотрел на Лестока как на друга своего соперника по дипломатической карьере, стало быть, как на врага. Дальон даже хлопотал о прекращении производимой французским правительством Лестоку пенсии на том основании, что Лесток не пользуется уже тем влиянием, или, по крайней мере, об уменьшении этой пенсии. Но, не сходясь с французским посланником, Лесток, по тождеству французских интересов с прусскими, весьма близко сошёлся с посланником прусского короля графом Мардефельдом и принял прусскую королевскую пенсию.
Мардефельд хлопотал в это время привлечь к прусским интригам Воронцова и Трубецкого и старался сблизить последнего с Лестоком, хорошие отношения которого с молодым двором и с гофмаршалом наследника Брюмером придавали ему новое значение. Все они сошлись вполне на почве общей ненависти к Бестужеву.
Воронцов, назначенный наконец вице-канцлером за смертью князя Черкасского, открывшею Бестужеву дорогу к канцлерству, стал сходиться с прусским послом, потому что видел, что при канцлере Бестужеве он, несмотря на свою близость к императрице и родство с ней через жену, будет всегда в конференции только нулём. А ему, разумеется, хотелось иметь значение. Для получения такого значения, ясно, ему нужно было иметь свою программу, свой независимый взгляд, — взгляд другой, а не тот, представителем которого считали Бестужева. Естественно затем, что ему нужно было сблизиться с идеями, которые до того он сам же отвергал.
Трубецкой сходился с Мардефельдом именно на почве ненависти к Бестужеву. Он надеялся, что при помощи прусского посланника и Лестока он отыщет что-нибудь, что даст повод вызвать на Бестужева подозрение. Он говорил: «Пусть меня назначат только для расследования, а я головой ручаюсь, что тогда доведу этого проклятого хорька до эшафота».
Несмотря, однако ж, на всевозможные уловки, несмотря на все хитрости, которые предпринимались с целью уловить Бестужева, довести дело до того, чтобы Трубецкому поручили произвести над Бестужевым расследование, им не удалось. Бестужев перехитрил.
По всей вероятности, никто из них не знал, что шифрованные депеши их прочитываются точно с таким же удобством, как бы они были нешифрованными, ибо после первой же депеши ключ шифра был в руках академиков.
Таким образом, чуть не изо дня в день императрица знала, что Лесток о ней говорил, что из её слов передавал и что предполагал. Всё это, вероятно, не имело бы особого значения, если бы не подвернулась тут ещё новая интрига, — интрига, желающая возвести на престол племянника государыни, уже назначенного ею наследником престола, от которого, по этой новой интриге, она должна была отказаться в пользу племянника.
— Стреляй в того, кто тебе скажет это, кто бы он ни был, хотя бы фельдмаршал! — отвечала государыня солдату, который объявил ей о том co слезами, как об общем сговоре, пущенном будто бы с её соизволения, и умолял свою милостивицу от престола не отказываться ради их всех, то есть солдат гвардии, и ради матушки-России.
— Ведь ты, матушка царица, у нас как солнце в глазу! — говорил солдат.
— Говорю: стреляй в каждого, кто это будет говорить! — повторила государыня и приказала Шувалову расследовать, откуда идёт такой слух.
Ей осторожно сумели доложить, что слух этот идёт от Лестока, интригующего теперь против неё, так как он видит, что прежнего своего влияния восстановить при ней не в состоянии, и надеется на молодой двор; тем более что безусловное уважение наследника к прусскому королю хорошо известно.
Выслушав доклад с приложением новых выписок из депеш графа Мардефельда, которыми компрометировался даже Воронцов, государыня долго думала, наконец сказала:
— Подобных негодяев жалеть нечего!
Она велела арестовать графа Лестока и допросить.
— Но без пристрастия! — сказала она, содрогнувшись при воспоминании о допросах во времена Бирона. Улики были налицо. Лестоку нельзя было даже изворачиваться.
Несмотря, однако ж, на приказание государыни допрашивать без пристрастия, Шувалов Александр, приписывавший отдаление его от государыни и предпочтение ему не только Разумовского, но и Бутурлина Лестоку, так же как и Лесток содействовал его временному сближению, не захотел упустить случая в свою очередь над ним потешиться и порядочно-таки его поломал. Он знал, что государыня его не увидит, а все, кто будут судить Лестока, скорей будут сочувствовать Шувалову, чем поднимут свой голос за Лестока. Ганноверец очень и очень надоел всем. Передали дело в комиссию, составленную из врагов Лестока.
Комиссия приговорила его к смертной казни. Но государыня заменила казнь ссылкой в Углич, где он и содержался под караулом, в чрезвычайном стеснении, до самой смерти Елизаветы.
— Умный, ловкий и приятный человек, — говорила государыня, — искусный доктор, но такой негодяй, у которого ничего святого нет и который и отца, и отечество, и свою собственную душу во всякое время за грош продать готов.
Не забыла государыня, по восшествии своём на престол, и своего прежнего фаворита Алексея Никифоровича Шубина[12]. Долго не могли его отыскать; наконец отыскали где-то в глубине Якутской области, насильно обвенчанного с камчадалкой и страдающего чрезвычайно. Его привезли. Государыня приказала представить его себе.
Каково же было её изумление, когда вместо молодого красавца офицера, каким она его видела три с половиной года назад, к ней явился искалеченный, больной, обросший седоватой бородой, хромой старик с клеймами на лице.
— Алексей! Ты? — вскрикнула было она, когда вслед за докладывающим камер-фурьером ввели его, опирающегося на камер-лакея. Но её возглас замер на губах от первого взгляда. Она даже отступила шаг назад, когда Шубин, тоже едва ли помня себя, зашатался и замычал…
— М-м-м…
— Что с тобой? Что с тобой? — закричала Елизавета, испуганная.
— М-м-м, — мог отвечать ей только Шубин.
Язык у него был вырезан по повелению Бирона. «Пусть не хвастается своим счастьем!» — говорил Бирон. Руки у него были вывихнуты на дыбе, одна нога раздроблена в тисках кровавой пытки. Клейма на лицо были поставлены для того, чтобы, как ссыльный навечно, он не мог бежать. Он харкал кровью и совершенно обессилел от истощения, так как предоставленный в его положении самому себе в неизвестном и суровом крае он почти не имел средств к пропитанию.
При взгляде на него с императрицей сделался нервный припадок. Она опустилась в кресло и сперва захохотала.
— Что с ним сделали? — проговорила она. — Где он? Где он? Алёша, Алёша, что с тобой? — Потом она расплакалась, разрыдалась горько-горько и долго не могла успокоиться, рассматривая и ощупывая его изломанные кости… — О, Бирон, Бирон! — сказала она. — Я облегчила твою участь, я готова была всё воротить тебе, но я не знала твоего зверства. Этого я тебе не прощу, никогда не прощу!..
Потом она озаботилась, чтобы, чем возможно, вознаградить Шубина, чтобы сделать дальнейшую жизнь его сколь возможно сносной, во всяком случае покойной, если уже не приятной.
Она произвела его сейчас же в премьер-майоры Семёновского полка и генерал-майоры армии с увольнением в отпуск для излечения болезней; подарила ему две тысячи с чем-то душ крестьян; позаботилась о доме в этом имении. Желая вполне его успокоить, она вытребовала к себе его родную сестру, сама выбрала и подарила ему карету. Позаботилась даже о том, чтобы в недальнем расстоянии от него был доктор, и поручила начальнику Тайной канцелярии Александру Ивановичу Шувалову наблюдать, чтобы он был успокоен и устроен совершенно. Одним словом, она сделала для него всё, что было в силах человеческих, и тогда, с искренним сожалением и слезами, исходившими из самого тёплого участия, проводила его вместе с его сестрой в деревню.