Но доктор не успел ответить на этот вопрос, как доложили о приезде княжны Марьи Дмитриевны.
— Вы счастливите меня, княжна, делая честь своим посещением, — сказал Андрей Дмитриевич, приветствуя входящую. — Вы даёте мне право думать, что у меня в жизни были не только добрые, но и прекрасные друзья!
— Всегда с комплиментом, даже такой старухе, как я. Вы неисправимы, князь. Но сегодня я действительно с советом дружбы. Надеюсь, вы ведь верите дружескому расположению к вам ваших соотечественниц?
— Верил, когда был молод. Теперь же, когда я уже приготовил свой золотой для уплаты Харону…
— Э, князь! Мы христиане, и нам не нужно будет переплывать Стикс! Я думаю — и вот вам мой совет дружбы: вам нужно прибегнуть к истинам религии. В ней вы найдёте себе утешение, а может быть, Бог даст, и исцеление.
— Княжна, разве я плачу, что меня нужно утешать? А исцеление, — боже мой, да нужно ли ещё оно? Ну, положим, я выздоровею, что же будет из этого? Я съезжу ещё раз или два на королевскую охоту; повру что-нибудь о красоте природы и сладости выздоровления; поспорю с Вольтером; прочитаю несколько мадригалов и эпиграмм; посмотрю «Дон Жуана» и «Заиру». Право, для этого не стоит много хлопотать!
— И вам не стыдно это говорить? Как христианин, молитесь о выздоровлении для добрых дел.
— Добро и зло, княжна, так смешаны в мире, что нам, слабым смертным, редко бывает доступно отличить одно от другого. На что, кажется, более добра спасти человека от голодной смерти, но этот человек может совершить потом десять убийств. Вот и зло, которое вышло из вашего добра. Рекомендую, княжна, — продолжал он, указывая на доктора, — в настоящем здешняя знаменитость, доктор Герман Боэргав, племянник того великого Боэргава, который на своём веку столько уморил людей, сколько не удастся, пожалуй, уморить самой кровопролитной войне. Надеюсь, что в подражание своему почтенному дядюшке он не откажется сделать, мне честь уморить и меня по всем правилам своей науки; и это он сделает не хуже другого, тем более что он собирается к нам, в Россию, чтобы излечивать там все болезни. В чём будет больше добра, в том ли, что он всех вылечит, или в том, что уморит одного безбожника, — про то ведает Всевышний.
— Полноте, князь, — горячо сказала княжна, садясь подле него с чувством и терпением сестры милосердия, решившейся убедить больного принять лекарство. — Не с такими чувствами нам, христианам, следует приступать к великому переходу из этой юдоли плача в другую, светлую жизнь.
— Не знаю, что светлого ждёт меня в будущем, — задумчиво отвечал Андрей Дмитриевич, — но здесь, в этой юдоли плача, признаюсь, плакал я немного. Говорить нужно правду: весело-таки прожил век… Если бы и там…
Доктор между тем распрощался и ушёл. Княжна приступила к Андрею Дмитриевичу, чтобы он принял из приисканных ею священников которого хочет.
— Ах, боже мой, княжна, вы добры, как ангел! Дайте мне их обоих! Пусть никто не скажет, что князь Зацепин, умирая, отказался исполнить просьбу дамы, которая, не жалея себя, заботилась, чтобы спасти его душу. Пусть они войдут, княжна, и разделят между собою грехи мои, если успеют поймать их на лету!
Священники вошли: один тихой, кошачьей поступью католического ксёндза, другой — суровой походкой фанатика, осудившего на сожжение Савонаролу. Оба подошли к креслу больного.
— Приидите ко мне все страждующие и обременённые и аз успокою вас… — начал своё слово киевский академик.
— Грозен Бог во гневе своём!.. — начал говорить потомок древних римлян и фанатический представитель восточного православия.
Андрей Дмитриевич остановил их.
— Э-эх! И рад бы идти, да ноги не ходят! — шутливо отвечал он киевскому ритору. — Видите, опухли так, словно колоды лежат. Доктора говорят: от того, что крови много выпустили. Странное дело, стали полнее оттого, что много взяли! Ну да бог с ними! Мне от их объяснения не легче!
Затем он обратился к грозному молдаванину и отвечал смиренно:
— Чувствую гнев Божий, но надеюсь на его милосердие! — И после продолжал, обращаясь к обоим: — О, безверие, грех мой! Если бы в ваших словах, святой отец, была сила слов нашего Божественного учителя, то, разумеется, я взял бы одр свой и пошёл, склоняясь всею душой моею перед величием Божьего милосердия. Но мне, неверующему грешнику, не суждено испытать на себе чуда Божьей милости, поэтому, с раскаянием и молитвой, я должен ждать себе призыва на грозный суд… Вот княжна, заботясь о душе больного собрата и не желая допустить его погибнуть вконец без покаяния, пригласила вас ко мне для напутствия при переходе в лучший мир. И я прошу вас о том, чтобы направить мою душу к истинному свету мудрости и вашими святыми молитвами напутствовать моё грешное тело к месту его последнего успокоения. Но как я не желаю торопиться посылать душу свою в горние селения и хочу сколь можно долее удержать её в этом бренном теле, то и прошу вас, святые отцы, обождать несколько с своими советами и молитвами. Едва же только я почувствую, что требование свыше за моею душою уже пришло, я сейчас же пошлю за вами и отдам вам всего себя для вашего напутствия. Для того же, чтобы вам было не скучно дожидаться этого призыва, мой племянник распорядится доставить вам средства в этом ожидании пристойно развлечь себя. А ваши слова и заботу обо мне я принимаю близко к сердцу, душевно благодарю и непременно постараюсь явиться на той стороне берегов Стикса, — не то! проклятая привычка вечно обращаться к изящным вымыслам Древней Греции, — явиться перед Архангелом с его огненным мечом, охраняющим двери рая, в полном всеоружии греко-российского православия.
Когда княжна и священники ушли, Андрей Дмитриевич сказал своему племяннику:
— Прикажи, друг Андрей, посылать попам по десяти луидоров каждую неделю до моей смерти. Много не выйдет, а это пусть будет задаток за их будущую службу, и увези меня куда-нибудь. Мне здесь душно. Это дешёвое участие, эти визиты, приставанье мне страшно надоели… Наконец, и эскулапы… Положим, денег на них мне не жаль, но когда помочь они не могут, так зачем и деньги даром бросать? Для успокоения совести пригласи с собой Боэргава. Он поразумнее. А то собираются десятками, а толку нет! Если уж нужно умирать, то я хочу умереть, по крайней мере, на лоне природы; умереть так, чтобы мне весело было; чтобы я забыл, что я не у себя в Парашине. Знаешь, напиши к Шатонефу, не отдаст ли он мне на лето свой замок. Я был в нём у его отца. Там жила его подруга, знаменитая Нинона Ланкло, развалины красоты которой я ещё видел. Место превосходное, недалеко от Шарантона и почти на самом слиянии рек Сены и Марны.
Через несколько дней Андрей Дмитриевич располагался в прелестном замке на берегу Марны, неподалёку от впадения её в Сену. Перед глазами его расстилалось необозримое пространство цветущих долин обеих рек, оживлённых деятельностью трудолюбивого населения, пастбищами скота, садами и хлебными посевами. При слиянии рек, по ту сторону Марны, раскинулся хорошенький городок Шарантон; слева высился древний замок того же имени; а за ними, за Марной, синел на горизонте сен-венсенский лес с выходящими, будто вырастающими из него шпилями и куполами сен-венсенского замка.
Андрей Дмитриевич лежал на террасе, окружённый цветами и зеленью. Статуя Афродиты, тоже вся в цветах, красовалась прямо перед его глазами, в ногах её помещался спящий Амур. Парижская комната его перенеслась сюда со всем изяществом её обстановки. Андрей Дмитриевич любовался открывающимся видом, вдыхая в себя свежий, ароматный воздух. В его глазах сновали лодки через Сену и Марну, неслась своею чередой жизнь со всей прелестью своей сельской природы, а солнце уходило за сен-венсенский лес. Андрей Дмитриевич от переезда очень ослабел, тем не менее он, видимо, наслаждался раскинувшейся перед ним картиной.
— Боже мой, как тут хорошо, — говорил он на другой день утром. — Мне так и кажется, будто я в Древней Греции, в храме великолепной, идеальной богини красоты. Вот плывут галеры, фелуки, челны… — он указал на снующие по сене и Марне лодки. — Они везут утренних поклонников божеству, разливающему между ними довольство и счастие. Ведь оно само по себе есть начало любви и производительности… Вот это самосцы со знаменем, изображающим голову совы, что, по элевсинским таинствам, означало мудрость, потому что для мудрости, чтобы видеть, не нужно дневного света. Они везут в жертву божеству цветы, эмблему красоты и юности. Ведь только в юности цвет, только в цвете красота. Наступит возмужалость, цветы дадут плод; плод — польза, но уже не красота… А вот я состарился и умирать собираюсь, а какую пользу я принёс? Стало быть, что же? Или я не цвёл, или моя молодость была пустоцвет? Богине не было принесено в жертву живой красоты при моём рождении, вот она и наказала мою жизнь пустоцветом. Между тем, говорят, был залог, что и я мог бы на что-нибудь и кому-нибудь быть полезным. Слушай, Андрей! Как ты думаешь? Была ли вся жизнь моя только пустоцвет? Говорят: кто посадил дерево, выстроил дом, написал книгу, воспитал ребёнка, — тот недаром жил на свете. Не знаю, так ли? Но дома я не строил, отделывал только чужие, устроенные другими; деревьев сам не сажал, только указывал, где и как садить; книг не писал, а только читал, а ребёнок… Ну, у меня был ребёнок, но где он, что он? Я ничего не знаю! Я его не растил и не воспитывал…