— Есть хлеб? — спросил он.
Хлеба не было.
— Нужно бы раздобыть как! — сказал он.
На рассвете я вышел на улицу, поймал мальчишку, дал ему алтын, — а вся деревня-то алтына не стоила, — и сказал:
— Ступай к Федоту и купи на грош хлеба, а копейка тебе за труды будет!
— К какому Федоту? — спросил мальчик.
— Ну вот к тому, что дом-то большой!
— Стало, к Петру! Это у него большой дом, он один и хлеб продаёт!
— Да, да! К Петру! Перепутал я, должно быть; Федот не продаёт!
Мальчишка убежал, а мы с отцом сели на завалинку у овина ждать.
Подошли к клети, по другую сторону овина, два мужика.
— Говорю, не в порядке, стало, не в порядке! — сказывал один.
— Да в чём непорядок-то? Рассуждай! — говорил другой.
— А в том непорядок, что вот в запрошлом месяце у меня кринку масла унесли! Ну скажи, кто унёс?
— Да ты, може, сам под ёлку снёс, да спьяна-то и забыл! А може, баба сарафан справить захотела, а тебе сказать и не подумала!
— Ишь ты! Как не баба! Ты, пожалуй, скажешь, что кринка сама себя унесла! Ну, а кто у Ерёмки по лету узду стянул?
— Хватил когда, по лету; да теперь рази лето? Ерёмка в город ездил, а там лихого народу не занимать стать! А у нас, слава те Господи, ни воров, ни татей не живёт.
— Ан живёт!
— Живёт! Где живёт? В твоей голове, что ли?
— Нет, не в голове, а где живёт — там и живёт!
— И ты видел?
— Коли говорю, так видел.
— Ну скажи где.
— Ну-ка ты, голова, скажи, отчего по ночам из Степанова овина дым идёт? Что он, по зимам-то ночью хлеб сушит, что ли?
— Да рази идёт?
— Вот третьи сутки кажинную ночь сам вижу, право слово, вижу!
— Да ты по ночам-то звёзды считаешь, что ли?
— Нет, я бурку наведать хожу; в закут поставили, так, знаешь, наведывать нужно. Только вот иду и вижу — месячно таково было — дым. Что бы такое? Сперва было спужался, пожар, думал…
Мы с отцом слушали. Отец встал и сказал:
— Довольно, идём!..
Мы не стали ждать мальчика с хлебом и пошли околицей, стараясь ни с кем не встречаться.
— Трёх дней провести на месте не дадут! — сказал отец. — Это было его первое слово ропота на нашу скитальческую жизнь.
В Зацепине — узнали мы — какого-то комиссара прислали и двух драгунов. Тот начал там всё мутить по-своему и мать очень стеснил, так что ей и весточки к нам переслать нельзя было.
Пожалел отец своё родовое Зацепино.
— Нужно этого комиссара и драгунов его во что бы то ни стало спровадить! — сказал он.
— Что ж, батька, — отвечал я. — Он, сказывают, занял Поликарпову избу, и драгуны с ним. Можно подобраться вечерком попозже, заколотить хорошенько кругом и всю избу вместе с ними спалить. А там и поминай как звали!
— Ну нет! — сказал отец. — Это не дело. Первое, своё добро жечь не приходится, а потом другого пришлют, и все хлопоты будут даром. Да и княгиню мою жаль. Ей и теперь жутко, а тогда совсем со света Божьего сгонят. Пожалуй, ещё подумают, что она велела. А я тебе вот что скажу, ну делали, что могли, а коли сила не берёт, делать нечего, нужно смириться. Это не значит, что мы волей ярмо принимаем, когда против нас чуть не целое царство идёт. Лучше голову дать снять, чем на нищенство весь род обречь. Пойдём к царю!
Царь, однако ж, головы не снял.
— Где был? — спросил он сурово отца, когда тот, потупив голову, молча стоял перед ним, приведённый Яковом Фёдоровичем Долгоруким.
— На богомолье ходил, за твоё царское здравие помолиться! — отвечал отец.
— Что долго?
— По обету пешком ходил, ну а ноги-то не молодые.
Отцу тогда давно за пятьдесят было, а от трудов и огорчений он казался старее.
Царь не сказал ни слова и назначил его к Ромодановскому в совет, а меня рядовым в Преображенский полк в запасную роту записал.
Ромодановский был вельможа умный, нашего рода, Рюрикович, от стародубских удельных князей, и тоже такого колена, которое долго удерживалось принять на себя иго служилых.
С виду он был тоже враг всяких новшеств, но только так вёл дела, что все они в царскую руку шли; за то Пётр его и любил.
Он сразу понял отца.
— Полно, князь Дмитрий Дмитриевич, — сказал он, — выше лба уши не растут, пролитое полным не бывает!
Отец смолчал; но ни подражать, ни даже согласиться с ним не мог. Раз даже сказал ему:
— Ты только Ромодановский, а я Зацепин!.. Помни!
Отец думал, что тот рассердится, но старый и суровый князь Фёдор Юрьевич только засмеялся.
— Э-эх, братец, ты всё своё! Пойми, что старое ушло, нужно начинать сызнова! И Ромодановский, и Зацепин, и Меншиков — все равные князья и все рабы государевой воли! Какой, братец, теперь род, когда вон детям нашим с рядовых службу начинать приходится!
Отец не сказал ни слова, но остался при своём. Ромодановский, нечего сказать, ему мирволил.
Мне мой полк показался хуже каторги. И ведь будто нарочно, — в полку были больше все дворяне да боярские дети, а меня записали в отделение, в котором урядником был сын нашего зацепинского пастуха.
Он под Нарвой ещё отличился и был, нечего сказать, молодец и грамотный; службу всю постиг до тонкости и, говорят, был мастер обучать. Он имел право не только штрафовать меня всячески, но на ученье даже бить. Я чуть с ума не сошёл, когда это узнал.
Когда меня к нему привели, он сказал:
— Ну, княжич, держи у меня ухо востро! Ведь отец-то твой, старый князь, у нас в Зацепине и сам не любил никому повадки давать! — и на первом же ученье так стал меня муштровать, что я счёл необходимым поговорить с отцом.
А отец в это время очень прогневил государя. Государь встретил его и сказал так, без сердца:
— Что ты, Зацепин, всё козлом ходишь? Не стыдно ли? Пора, кажется, за ум взяться, одеться по-людски и бороду сбрить.
На эту речь, сказанную милостиво и с усмешкой, отец отвечал:
— Жизнь моя принадлежит вашему величеству, а борода моя — мне!
И с этими словами он показал раскольничий оплаченный знак, разрешающий носить бороду.
Государь очень рассердился.
— Старый дурак! — сказал государь. — Неужели ты думаешь, что я не знаю всех твоих пакостничеств и шатаний, за которые ты давно бы живота лишён должен быть! Я тебе мирволил, но смотри, берегись!
Когда я сказал отцу о моём тяжёлом положении в полку, отец позвал к себе урядника, своего бывшего крепостного.
— Слушай! — сказал он ему. — Коли ты чем тронешь или как оскорбишь княжича, то вот тебе моё слово, что не только отца и мать, не только всю семью, братьев и сестёр и все животы ваши, но самый двор, самую избу вашу со свету божьего сживу, по ветру размести велю, бревна на бревне не оставлю! Коли хочешь денег, он тебе даст! Мне не занимать стать, ты знаешь; а чтобы княжича, понимаешь, ни-ни!
— Да помилуйте, ваша княжеская честь, — отвечал смело солдат. — Денег ваших мне не нужно, а ведь я их милость обучать должен, так как же мне то ись? Ведь я в ответе буду!
— Уж там как ты знаешь, а слышал? Я своих слов даром на ветер не пускаю. Коли ты жалеешь своих, так подумай.
Солдат подумал. Он пошёл к своему ротному. Немец такой поганый был.
— Власть ваша, ваше благородие, а княжича учить не могу — за своих боюсь!
Тот сейчас к Меншикову, а этот к царю.
— Вот какие проделки старые-то роды выкидывают! Государь тогда только воротился из Тулы — был чем-то недоволен и сердит.
Когда Меншиков сказал ему об отце, он разгневался — страх!
— Ты говорил это? Ты смел это говорить? — вскрикнул Пётр, когда представили к нему отца по его требованию.
— Пьян тогда был, так и не помню, что говорил.
Государь вспылил пуще.
— Пьян был, старый дурак! А кто тебе велит напиваться до беспамятства? Да как ты смел делать служилому человеку угрозы, а?
Царь оглянулся, должно быть дубинку искал, но дубинки не было, и он схватил отца за бороду.
Через секунду он опомнился. Эта минута была самая страшная.
— Взять его! В кандалы, в застенок, в пытку! Сказать Ромодановскому, чтобы до корня добрался! Это всё Милославских отброски! Да я дурь эту боярскую выбью!.. Взять!