Каторжник закрутил ручку, на парус упал луч света. Николай вздрогнул, потому что это был почти дневной свет, почти тот, который слепил глаза у окна сегодня днем, год назад, в детстве.
То, что произошло после, заставило государя замереть. На плоскости паруса возникло лицо. Огромное, высотой в два человеческих роста. Его лицо. Это был он, но не сейчас, а сегодняшним утром, когда сидел напротив. Николай не дышал. Вот государь на полотне пошевелил бровью, вот посмотрел в сторону, а после – прямо в глаза. Свет потух, темнота снова стала темнотой.
– Это… что? – спросил он Бенкендорфа.
– Мы пока не знаем, ваше величество… Что-то страшное или великое. Останавливает время. Извольте еще раз.
Снова каторжник зашумел машиной, снова на полотне возникло лицо. Николай смотрел себе прямо в глаза, словно в зеркале, но это было другое. Зеркало – просто стекло, отражает предмет в настоящем, каждую секунду – новое. А машина останавливала время, сохраняла предмет в прошлом, как он есть.
Николай подошел к каторжнику, тот поклонился, согнулся в три погибели.
– Никто не знает, – повторил Бенкендорф, – а этот уже ничего не расскажет. На всякий случай сразу язык вырвали.
Следующим вечером позвали во дворец митрополита Московского Филарета, бывшего по делам в столице.
– Василий Михайлович, – сказал государь, – что-то случилось. По сути – наука, а в общем – как посмотреть. Важно ваше мнение. Только прошу: не волнуйтесь, опасности тут нет никакой. Представление как на театре.
Митрополит сидел неподвижно, а после, когда зажгли свечи, сказал:
– Государь, так сразу не понять. Это что-то божественное или напротив. Прошедшее время является вновь. И не на картине, не в описаниях, а натурально. Это очень опасная вещь, важно, чтобы никто не узнал.
– Язык создателю вырвали на всякий случай, – вставил Бенкендорф.
– Разумно. Оказаться это может чем угодно, а уж лучше быть уверенными, что он никому не расскажет.
Принесли чаю. Создатель смотрел из угла страшными глазами, едва видневшимися за бородой и космами.
Утром поехали кататься по Неве с Колей и Мишей. Мальчики сидели смирно, солнце искрилось, сердце радовалось этой красоте.
«Растут дети, – подумал Николай, – Мишенька стал взрослым, каждый день чем-то новым радует». И тут вспомнилось вчерашнее. Вечер, темнота, косматый безмолвный создатель и машина, останавливающая время. Николай вдруг подумал, что вот так же катался по реке со старшим Сашею, а теперь и не вспомнить, как это было. Искры в снегу и морозный воздух помнились, а вот лицо ушло уже слишком далеко. Будь тогда у него эта машина, можно было бы просто дождаться вечера и посмотреть на любимые черты. Угодны ли богу такие фокусы? Сколько веков люди жили и врастали в свою старость смиренно, не имея ничего, кроме памяти. И то – в отношении детей и ровесников. А уж представить, как выглядел в юности отец или дед… Портрет, даже с живостию передававший предмет, все равно оставался портретом, написанным кистью. Здесь же речь шла о чем-то нерукотворном, о времени, которое можно остановить, о жизни, которая может не кончаться. Думая о Саше, Николай вспомнил о воспитателе его, Жуковском. Тот, как человек искусства, мог быть полезен, мог бы высказать что-то разумное. Зная о том, как болтливы все невоенные, Николай еще какое-то время сомневался, но, добравшись до дому, не выдержал и послал поэту записку: «Василий Андреевич, милостиво прошу Вас быть вечером к чаю. Крайне важно поговорить. Что-то случилось».
Жуковский приехал взволнованный, но его успокоили, что, слава богу, все здоровы, речь о другом. Сидели теперь вчетвером: государь, граф Бенкендорф, Филарет и Жуковский. Увидев живое лицо государя на парусе, поэт встал, задышал глубоко. Николай взял его за руку. Потом показали прочее: каторжников, работающих в лесу, крестьянских детей в деревне, солдат, марширующих по дороге. Все было живо, страшно, великолепно.
Более ни о чем не говорили, разъехались, уговорились завтра обсудить на свежую голову.
Следующим днем обедали в малой столовой, подальше от шума. Домашних Николай попросил извинить его и не беспокоить ввиду важности дела.
– Я долго думал, государь, – начал Бенкендорф, – и первой моей мыслью было, конечно же, уничтожить машину, создателя посадить навечно в крепость и не гневить бога. Но потом я стал размышлять о пользе, которую машина могла бы принести.
Подали кофе, граф продолжил:
– О частной пользе я не буду говорить, она и так очевидна: можно останавливать время для лиц монаршей семьи и… предположим, для героев войны. Но дальше… Я подумал… Ведь если затем показывать это представителям прочих сословий: студентам, чиновникам, в армии… сколь сильно вырастет любовь к государю и Отечеству. Вообразите только, что где-то в отдаленном гарнизоне солдатам покажут живого императора. При параде, на коне! И так дальше! Вы не можете лично присутствовать везде одновременно, а с помощью этой машины – можете.
Николай слушал внимательно.
– И прочее воздействие на умы. Если показать кадетам какой-нибудь бой на суше или морское сражение!
– Где я вам найду сейчас войну?
– Это можно устроить нарочно, ненастоящую войну… Конечно, потребует затрат: пошить костюмы вражеской армии, нарядить солдат. Но патриотическое воздействие на молодежь того стоит!
– Можно крестный ход, – неожиданно вставил Филарет.
– Почему бы и нет! – воодушевился Бенкендорф. – Допустим, сначала показываем войну, потом государя, потом сразу крестный ход, как некий символ народного единения. То есть логическая связь такая: постановка проблемы (война, Отечество в опасности), затем – решение проблемы (император на коне), а потом эмоциональный финал – крестный ход, знак к единению под сенью веры и государя.
Жуковский молчал.
– Или Кавказ! – продолжал граф. – Стоит там, вообразите, наш гарнизон. Постоянные стычки с горцами. Противостояние. Борьба не только оружия, но и духа. Да только вот горцы на своей земле, им горы – родина, а русскому глазу – тоска. Сколько слабых в уме повредилось, ну а уж в бою такой настрой точно не подмога. А что, если мы нашим солдатам покажем русские просторы, реки, храмы? Сколь поможет это поднятию духа!
– Кудряво придумано, – Николай отошел с чашечкой кофе к окну.
– То же справедливо ко флоту и дальним походам, – добавил граф.
– Если же говорить о крестном ходе, – опять начал Филарет, – не применяя к задачам военным и политическим… Народ ведь у нас темный, страх для него многое решает. А этой машины в первую очередь будут бояться. Если показать крестный ход староверам, многие вернутся к истинной церкви, перестанут мутить народ. Нужно использовать эту машину, пока она привычной не стала для обывателя, пока страх рождает.
Жуковский молчал.
– Однако, что это будет значить для казны? – спросил Николай. – Сколько машин нужно будет сделать, чинить их, прочее?
– Да, – ответил граф, – затея недешевая. Кому поручишь – еще воровать начнут. Как у нас водится. Поэтому правильно поручить все Третьему отделению. Мы уж постараемся.
Условились подумать еще и хранить все в строжайшей тайне.
Вечером без предупреждения Николай заехал к Жуковскому. Заснеженный, в простом платье, он выглядел дома у успешного литератора как обычный человек, как старый приятель, зашедший с петербуржской метели погреться.
– Мне кажется, Василий Андреевич, вы хотели что-то сказать, но не стали при компании.
Жуковский заговорил взволнованно.
– Государь… Я представил, что было бы, если бы такая машина по остановке времени существовала сто лет назад, двести, тысячу… Было бы интересно сейчас нам смотреть на ряженых солдат и прочее? Что нам дела до сиюминутных политических дрязг прошлого? Отчего же, когда выбор касается нас самих сейчас, мы сразу хотим практической, даже низкой пользы? У нас в руках божественное изобретение, неужто мы поступим, как поступили бы англичане или немцы! Вообразите, что к поэту спускается Пегас, а он его запрягает и пашет.