В новенькой своей девятке посреди гаража, уронив на руль голову, сидит мертвый Толя Стрюцков – Чупахин мгновенно узнает желтовато-белесую его стрижку.
– Мотор я выключил, – сообщает педиатр деловым нейтральным голосом. – Менты просили после констатации в судебный отвезти.
Сквозь отворенную дверцу Люба кладет на Толину шею руку: подушечками пальцев проверяет пульс на сонной артерии. Потом по-сестрински, по-матерински раз и другой гладит по светлому замершему затылку.
К рулю приколота записка: «Врач „скорой помощи“, если мертвый, выключи мотор».
Рядом на пустующем сиденье пустая пачка сигарет, потертый бумажник и бумажная маленькая иконка Иверской Божией матери.
Правой рукой Чупахин обнимает, наваливает Толю на себя, а левую подводит под согнутые застывшие колени. Компактный, разве чуть грузноватый на вид Толя необъяснимо, почти неподъемно сейчас тяжел.
Педиатр-предприниматель закрывает, запирает гаражную дверь. Ключи, оповещает он Любу, он сам отвезет в милицию.
В салоне они едут с мертвым Толей вдвоем. Чупахин перебирает взявшиеся у него откуда-то документы. С паспортной фотографии глядит сюда эдакий юный деревенский ухарь. По лбу изогнутая как-то по-особому челка, в маленьких, как бы смазанных глазах затаенно-застенчивое вопрошающее веселье: а чего, мол, ребята, неуж не прорвемся?
В огромном по-казенному холодном зале судебно-медицинского морга с дежурным мужиком перекладывают они его с носилок на освободившийся деревянный лежак.
Лицо у Толи похорошело и расправилось, быть может, он видит сейчас какие-то прекрасные, непостижимые для остающегося Чупахина сны, а возможно, дело обстоит еще как-нибудь иначе… Рвались вот, да не прорвались!
*
Здесь я
непостижимое постиг.
Прекрасны ночи.
И прекрасны дни.
Прошел двор, арку и по чистому, подмерзшему за ночь асфальту двинулся привычным маршрутом. Домой.
– Константин Тимофеич, минуточку! – окликнули его. – Господин Чупахин! Товарищ санитар…
Голос был ее, тот самый, и это она неслышно и споро бежала к нему в черном с развевающимися полами пальто.
Он остановился и, раз остановился, закурил, ну, а коли окликнули, ждал.
– «Костю кузовом задели. В Косте кости загудели!»[9] Угадала? – она слегка запыхалась, но говорила легко, с улыбкой, без обыкновенной между ними неловкости. – Вы ведь не попрощались со мной, не стыдно?
Он, не улыбаясь ответно, пожал плечами и выжидающе смотрел на нее. Кости у него и впрямь немножечко гудели, а стишок был по совпадению знаком.
Вернувшись вчера после морга на станцию и ночью потом лежа рядом с пустующим топчаном Толи, он в первый раз, пожалуй, трезво задумался о себе: кто он и почему такой, каким оказался чуть не на старости лет, – и испытал нечто вроде горького облегчения, когда решил забыть великолепную Любовь Владимировну и все дальнейшие в этом роде поползновения… Что же делать, но ведь он, похоже, банкрот, ослабевший нищий эгоист-неудачник, и ему ли, такому, осчастливливать молодых женщин?! Нет, не ему, конечно же, и слава богу, не ему! Не ему…
И, однако, они вот шли рядом, плечо в плечо, и Чупахину было хорошо известно, что, по меньшей мере до моста через Долю, им, что называется, по пути.
– Вы, верно, обо мне бог знает что думаете? – вздохнула она.
Он опять поднял было плечи: что, дескать, и ответить тут? – а затем, сюрпризом для себя, брякнул-ляпнул вовсе ни к селу ни к городу:
– Я думаю, вы мне снитесь, Любовь Владимировна!
Она серебристо и коротко, но как-то не до конца убедительно рассмеялась.
– Давайте-ка я вот так… – взяла под руку его, – а ну-ка, раз, раз, раз… – пытаясь подстроить шаг под тяжелую чупахинскую поступь.
И, заметно тоже волнуясь, будто торопясь успеть к сроку, поделилась с ним «некоторыми соображениями».
Вот, сказала она, у Беранже: «Если к правде святой мир дорогу найти не сумеет, честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой!» Ей давно хотелось спросить у Чупахина – как ему сия мысль? Согласен он, Чупахин? Или нет? Ведь это, ей-то кажется, это и есть зарыть талант в землю, сиречь выживать и сдаться, что, помимо прочего, куда и тяжелей на круг, нежели жить…
– Легко сказать, – процедил Чупахин едва слышно. – И где тут граница между жить и выживать? И вообще…
Она покосилась, хотела что-то добавить и разъяснить, видно, но чуть-чуть усмехнулась только уголком рта.
А Чупахину вспомнилась фотография Толи Стрюцкова: «Рвались, да не прорвались…» – и следом – заключительная фаза колодеевской повести: «Где-то милиционеры гнали Ваньку, не сумевшего прорваться сквозь наше детство…»
И кто прорвался, кто не прорвался куда? Этот блатарь Ванька, дружок Колодея, из детства. Сам Коля – из западни коммунистической ереси. Толя Стрюцков – из неразрешимости личной жизни. А он, Чупахин, – из… из…
«Ну что ж, солдат не виноват. Душа солдата виновата…»
Впереди, за сбавляющими скорость автомобилями, за утренними малочисленными прохожими завиднелся знакомый парапет. До реки оставалось метров шестьдесят.
И бывший старпом с северных морей не решил вопроса. И Ирина Ким Бейсинджер… И та, последняя Чупахина капля, съехавшая с ума от страха за детей толстуха-мать…
– Пушкин в наслажденье тем, что гибелью грозит, допускал «бессмертья, может быть, залог», – возобновила беседу сопутствующая Чупахину женщина, – а мне, знаете, куда больше видится этого залога в лицах спящих. Они спят, а душа их далеко, где-то на Божиих, быть может, пажитях… В селениях праведных… Я и про метапсихоз задумалась в первый раз, когда на спящего Васю моего смотрела… Нет, правда! Вы не смейтесь, Костя. Ведь мы ничего толком не знаем ни о чем. Ни вы, ни я.
– Ну вы-то, положим… – бормотнул было Чупахин с досадой, но опомнился, оборвал на полуслове. – От животного ярого эгоизма – к святости, – поправляя дело, поспешил спросить он, – здесь магистраль-то у вас? Страданья, непопаданья… Преображенье… Это? Так, кажется?
Она с некоторым трудом, но улыбнулась ему.
– А вы готовы признать, что жизнь – «пустая и глупая шутка»? – возразила она. И вдруг поскользнулась, повисла с секунду на его руке; но справилась и продолжала: – Очень и очень вероятно, что так оно и есть, святость, что тяжесть, плотность, грязь, муть, полупрозрачность, чистота, свет… И это для всех без исключения. А вы потому и иронизируете, что на себя злитесь. Отчаиваетесь!
Переждав две-три легковушки, они перешли на правую сторону и взошли на мост.
Ближе к стрежу вода в реке крупно рябилась, кой-где даже пенилась от несильного встречного ветра. У берега настывал голубовато-станиолевый, похожий на бескровные голые десны старика, лед.
«Нет, не пойду я с тобой, сероглазая, – вспомнилась Чупахину старая общежитская песня, – счастья искать, чтобы горе найти…»
Где-то на середине моста они, не сговариваясь, остановились и, положив руки на перила, повернулись лицами к реке. На секунду Чупахину показалось, что спутница его исчезла.
– И куда вы теперь? – услышал он потом странный этот ее голос. – В бизнесмены подадитесь? – и, не дождавшись ответа, сняла одну из перчаток, чтобы нахлобучить поглубже капюшон пальто.
Можно было взять ее руку в свою, осторожно повернуть к себе и поцеловать в теплые и, он знал, дрогнувшие бы навстречу губы… Невыносимо, терпимо все-таки, неплохо, хорошо, прекрасно, замечательно! Все ведь и было в какой-то миллиметровой дольке градуса, критической массе. И была ли она, женщина, существовала ли в яви или только пригрезилась Чупахину с тоски, – по большому, по настоящему-то счету решающего значения не имело. Дело было в нем, в его способе понимать вещи, в его душе.
Вот и всё, думал он, вот и все. Всё.
По пешеходной дорожке позади шли люди, шуршали машины насыпанным поутру песочком от гололеда, проехала, быть может, «скорая» на какой-нибудь неведомый вызов, а он, Чупахин, стоял и стоял у парапета, не сдвигаясь и не уходя, смотрел и вглядывался в холодную бегущую под ним воду.