Андрей Тавров
Часослов Ахашвероша
Дары в открытом мире
Сейчас любое стремление заговорить «на возвышенных тонах» (в поэзии или в другом искусстве) не то, что не встречает одобрения – оно никак не встречается, нет тех путей – ни воздушных, ни человеческих, чтобы одобрять, ободрять, просто передавать сигнал из одного места Земли в другое. Тем отчаянней и отважней попытка забыть о том, что эпохи символизма и романтизма исчезли давно в головах и сердцах, и начать говорить. С кем? С тем, кто несомненно услышит, хотя надеяться на это почти безнадежно. Отсюда возглас Агасфера (Ahasveros’a, Ахашвероша) – безнадежный и радостный. Нет ему прощения до Страшного суда, но ему обещано несомненно, что Суд этот будет. И отсюда его взгляд и голос к оставленным на острове Огненном в тюрьме для пожизненно осужденных (стихотворение «Тюрьма на острове»). Он такой же пожизненно осужденный. Только для него остров – весь мир, весь космос, но кто сказал, что он не может начать петь? И даже в заблуждении, даже блуждая по миру пространств и образов, продолжать тихую, отчаянную и радостную песнь? Это прославление без боязни ошибиться, в этой лазурной грязи превращений, где он мастеровой метаморфоз и пластических метафор. Разве это много? Нет, можно сказать, – ничтожно мало. Но это несомненно есть, и это огромно, это то, что пребывает вместе с ним постоянно здесь. Более того, в его песнопениях, организованных славословиях угадывается отблеск того мира, который обещан и после Второго пришествия – мира неизвестного, но истинного.
Почему собственно выбран «Часослов» как организующая форма? В традиции часословов западных (в частности, известнейшего «Великолепного часослова герцога Беррийского») всегда присутствует календарь, знаки Зодиака, литургические молитвы, приуроченные к определенным часам – «проекции» их можно угадать и в стихотворной книге, но для нас важна организация времени – развернутого в будущее (и прошлое) и при этом циклического. Что задает свободную форму – весьма подробную (где отдано место и развернутым произведениям и стихотворным миниатюрам) и, вместе с тем, насыщенную мифологическими, метафизическими религиозными смыслами. Причем здесь дан даже не весь годовой круг – описание развернуто лишь до апреля, так что многообразие собранного материала и то, сколько оно вобрало в себя, удивляет. Понятно, что отсылка к «Часослову» братьев Лимбургов – лишь начальная точка в создании своего произведения, но так же, как эти художники отошли от плоскостной миниатюры и внесли в нее черты пространственной перспективы, так поэт, кажется, начал осваивать не совсем известную технику «временной перспективы». Множество деталей, сцен, предметов, которые изображаются в средневековом часослове – заметим, что это не была канонизированная церковная книга – может и должно в современных стихах превратиться в подробное описание мира, где множественность и красота подробностей вовлечена в протяжение времени – времени космического (в строении) и эсхатологического (в преодолении его).
Никогда раньше, по-видимому, Тавров не был столь многословен, подробен, детализирован, и при том столь многозначен и неистово отрешен от привычной реальности, однако и связан с ней множеством путей и метафор. В чудесной «изначальной» фамилии поэта – Суздальцев помимо слов, сопряженных с именем города, в котором слышатся, «создал», «удаль» и «даль», есть уменьшительность искусного создания, где звучание слилось с легким звоном от тонко откованного украшения, драгоценности. Но он ушел в поэзии от своего имени и сам дал себе имя и выбрал неизвестность далеких южных дорог – Тавров. С этим «тавром» он и вошел в новую литературу. Незримая «Таврия» его имени становится сродни нашему существованию. Вот стихи Андрея Суздальцева, взятые наугад из антологии «Строфы века»: «Мне кажется, я лиц не вижу ваших / свеча трепещет музыке под стать, / и музыка над ней крылами машет, / боясь от угасания отстать». Вот иные строфы – Андрея Таврова из «Часослова Ахашвероша» из стихотворения «Пустынник»:
Иди, говорит он Аду, и тот идет.
И в пустыню зарыт, словно циклона глаз,
он сжимает себя до кости и черное солнце пьет.
Это я, говорит он, Боже, здесь двое нас.
И тебя тут нет, как меня тут нет – пустота.
Я сжимаю ничто себя как подкову в хруст,
и себе я никто, и могила моя пуста,
и себе я сам – и земля и могильный груз.
И кривится небо в ответ, как железо в руке,
проступая улыбкой, творящей заново свет,
черный ангел идет к синей, как ночь, реке,
и рождается мир, словно еж, лучами раздет.
Дерево каменное растет – сухи сучья рук
и глаза черны до самой земли, до корней.
Человек родится. Ягненок бежит на звук.
И небо, как мать, стоит посреди дверей.
Или из «Январского послания Ахашвероша»:
Что скажешь деве, когда она стоит внутри тебя на коленях,
как черный мерин ахейца в черном коне троянском —
живое в мертвом,
а из локтей ее и бедер бьют родники, и из них
лакают слон, гриф и дракон?
Что ты ей скажешь, учуяв вечность и падаль,
звук разгрызенной раковины и червя с раскаленным гвоздем внутри,
ее колени внутри твоих.
Ее голос внутри твоего,
ее воспоминания внутри твоей подлой и верткой памяти?
И язык ее словно вепрь, разрывает желуди твоего тела.
Что ты ей скажешь, какую букву?
Что ты скажешь себе самому, если его найдешь?
Действительно, что сказать? Дикие стихи, могут сказать те, кто привык скользить безоглядно по затверженным школьным четверостишьям. Здесь, где традиционно относимое к возвышенному, сравнивается и определяется через «низменное», предметное, Тавров победил самого себя прежнего, как ни странно, вдохновенным количеством созданного, множественностью непреложно сказанного, – здесь открылись некие непредсказываемые входы – эти варварские длинноты и бесконечные периоды – его ангажированность словом. Пусть он подверг себя сознательному воздействию, влиянию метареалистической школы, став на время ее учеником, хотя ученичество в такой школе неотделимо от учительства (он сам внес туда непредсказанную экспрессию), он нашел в движении, а не в собирании догм ждановские «поиски Абсолюта» и (в особенности) парщиковское «изумление зрения» перед многообразием мира.
Хочется приводить просто сильные строки из его стихотворений:
Возьми же мой выстрел сердца, дева-любовь,
как снежок разломай, словно клетку грудную льва.
Все миры снаружи бегут, лишь покуда бровь
внутри, словно снежный мост, весь в буквах от веры, жива.
(«День мученицы Татианы»)
Или:
И он встанет в небе черной чугунной дырой
меж Персеем и переменной, как ртуть, Луной.
Он вложился как в лузу в удар, и он шевелит листвой,
и вываливается соловей, и уходит в дыру живой.
(«Боксер»)