Ты вспоминаешь вдруг, ты где-то читал, что если не можешь проснуться обратно, ты видишь свет и надо идти, идти к тому фонарю или к настенной лампе, к тем существам, холодным, как снег.
И ты понимаешь, что не хочешь возвращаться, не хочешь обнаружить, что тебе уже нечем тянуться к кнопке звонка, или уже незачем, ты не хочешь никакого холода и никакой лампы, тебе нравится здесь, в полном неведении, в полной пустоте, ты не можешь видеть, что там, за ресницами.
Ты не станешь вспоминать, что все же случилось вчера, или не вчера, как ты сюда попал и есть ли у тебя руки, ноги и все, что должно быть, всего не упомнишь. У тебя завтра сто пятнадцать дел, которые подождут, а пока под ресницами показывают цветное кино.
Цветные бесформенные кляксы вытекают одна из другой, становятся мультяшными человечками, у одного из них длинная борода до пола и он стоит на помосте, а все ему кричат:
– Горчица! Горчица!
Кого-то так звали по ту сторону ресниц, кажется, твоего пса.
Горчица действительно горчичного цвета, как твой пес, а синее пятно, кажется, маленький мальчик, спрашивает его – Скажите, пожалуйста, Реббе, что будет, если громко закричать и нарушить тишину на границе между бегом и сном? Все поднимают пальцы к губам, все говорят «Шшшшш», а синий мальчик взлетает и кричит во все горло. Он кричит, и Горчица вслед за ним безудержно радостно лает, и все пятна перемешиваются и взрываются, мальчик из синего пятна кричит твоим голосом, и ты просыпаешься в своей кровати. Сейчас ты откроешь глаза до рези, до боли, ты откроешь, а твоя комната, и фонарь за окном, и сто пятнадцать дел на завтра никуда не исчезнут. Ты помнишь, что еще вечером хотел выспаться получше, чтобы переделать каждое из них, одно интереснее другого, а в холодильнике у тебя твой любимый салат, оставшийся от ужина, и его можно съесть на завтрак, и еще у тебя есть кенийский кофе, и что тебе стоит заснуть и проснуться утром.
Но ты не спешишь убедиться, что ты здесь, и не торопишься заснуть, ты смотришь сквозь ресницы на свет фонаря, уткнувшись в стену, тебе хочется еще немного побыть в этой пустоте, плыть по ней, оставаясь на месте.
Шшш, не кричи, мальчик-клякса, тебе тоже нечем дотянуться до мобильника, ты никогда не узнаешь, день сейчас или ночь, не кричи.
А кофе уже кто-то варит, запах проникает в комнату, кофейный запах громче крика, прозрачнее небытия.
Как хочется кофе. Не кричи, пожалуйста, не кричи.
Виктор Ген
Недосягаемая женщина матроса Бабенко
Она была в тельняшке и шла прямо на меня. У неё была грудь и что-то светлое на голове, наверное, пушистые волосы. Такого в округе ещё не бывало, и в моей прошлой жизни тоже.
«Скажи, мальчик, где мне найти Бабенко, матроса Бабенко?».
Я знал, кто такой Бабенко, и показал ей куда идти.
И она пошла уверенной походкой, а я смотрел ей вслед, пока она не скрылась за одноэтажным флигелем бывшего барского дома, нашего пионерского лагеря, вокруг которого велись какие-то строительные работы.
Трудились там матросы, большие весёлые дядьки, которые отвоевались, а их со службы не отпускали. Они говорили, что служат седьмой год.
Матросы научили меня подаче в волейбол, когда стоишь спиной к сетке, и так, чтобы мяч пролетал низко-низко над сеткой.
Мне было восемь лет, шёл 1946 год, и я узнал, как выглядит настоящая женщина.
Потом, в жизни иногда попадались такие.
И каждый раз они были завораживающие и непредсказуемые, как пантеры. Подкрадывались неожиданно и занимали всё пространство вокруг меня.
Анатолий Головков
Madam
Когда случается проезжать мимо этого дома, я останавливаю машину и смотрю на четвертый этаж, где гипсовые ангелы поддерживают балкон, а жимолость ползет по чугунной решетке. Вон мое окно, а рядом – Старушенции; нынче они закрыты стеклопакетами и жалюзи, там живут другие, иные, чужие…
Душа нашей коммуналки была распахнута настежь, и по ней гулял сквозняк мира. Кроме нас с нею в квартире жила семья татар-дворников. Их комнаты были уставлены горшками то ли алоэ, то ли каланхоэ, я их вечно путал. Дворники требовали от соседей две вещи: чтобы мы вечером не занимали конфорки плиты, в час, когда матушка-дворничиха делала плов, и не шумели, когда они молились аллаху.
Кухню делила стена. По одну сторону готовили, по другую иногда ели.
Я был ветрен, взрывчат и амбициозен, Старушенция терпима к быту, спокойна, пряма, как Ахматова, и похожа на Ахматову в возрасте (такой же нос с горбинкой). К тому же она несла в себе какую-то тайну, которую мне, похоже, так и не суждено было разгадать.
С дворниками она общалась исключительно по поводу счетчика. Я с ними ругался из-за очередной уборки.
Как-то, послушав эти препирания, она заметила:
– Никогда не пытайтесь спорить с чернью. Это понимали еще в древнем Риме.
– А что делать? – защищался я. – Дворники настучат ментам, и меня выгонят. Я же без прописки.
– Когда вас в следующий раз спросят насчет мусорного ведра или ершика для туалета, сделайте равнодушное лицо и ответьте как можно более неопределенно: «Да, да, конечно…» Так вы заставите себя уважать. Давайте отрепетируем.
– Да-да, конечно, – выпаливал я, краснея.
– Нет не так, – учила она. – Не «да-да»! И у вас чересчур гордое выражение лица. Вы пытаетесь поставить себя выше черни, она этого не прощает… Представьте, что вы корова, жующая сено. При этом у вас мечтательные голубые глаза. Так что, ради всего святого, не спешите и промычите как можно радушнее: да… да… коне-е-чно…
По утрам она стояла спиною к стене для осанки и с ухмылкой наблюдала, как я жарю хлеб с ломтиками бурого сыра. Меня выгнали из очередной редакции. А хозяева комнаты брали не только за квадратные метры, но также за ангелов под балконом и за вид на конфетную фабрику «Марат», от которой садистски несло карамелью. Чтобы расплатиться за жилье, приходилось день-деньской сиживать в «Союзинформкино», смотреть фильмы и писать рецензии на радио по 7 руб. за штуку. Еще отвечать на письма читателей «Юного натуралиста» или «Моделиста-конструктора».
«Уважаемая редакция, – писал какой-то мальчик. – Я купил на рынке рыбку с одним хвостом – хвостом и другим хвостом – вместо головы. Как ее кормить?»
«Дорогой и далекий друг, – серьезно щелкал я на машинке, – лучше всего отнеси эту рыбку тому, кто тебе ее продал. А если ты уже привязался к ней, постарайся как можно скорее забыть. Тебя обманули. Рыбку с двумя хвостами накормить невозможно. С пионерским приветом, внештатный сотрудник…»
Одно такое безумное письмо – 20 копеек. Норма – 40 писем в день. Но на еду все равно не хватало. Я был хронически голоден. Оставалась последняя надежда, на девушек.
Заслышав мои шаги по коридору, Старушенция выплывала из своей комнаты с листками, прижатыми серебряной ладошкой на пружине к антикварному сердолику, и докладывала:
– I am sorry, sir!.. Вам звонила девица, которую я запомнила по волосам цвета вороньего крыла… Ну, та, с одесской колбасой…
– Это Наташка.
– Да. И еще одна прелестница. Помните, она приносила синюю курицу?..
– Синюю? С желтыми ногами?
– Именно так, сэр! Я бы сказала, с пугающими желтыми ногами!
– Блондинка?
– Послушайте, мне все равно. Но если вы не способны вникнуть в корни вещей, то научитесь хотя бы смотреть в корни волос. Они же крашеные.
– Мне неловко, что мои подружки доставляют вам столько хлопот.
– Ах, перестаньте, дорогой, – философски продолжала она. – Разве в этом дело? Запомните: связаться с женщиной можно за пять минут, а чтобы расстаться с ней, нужны годы.
И мы расходились по комнатам. Я вставлял очередную закладку в машинку и стучал: «Юный друг! Действующую модель водородной бомбы сделать невозможно, так как…» В этот момент из-за стены раздавались гаммы: моя почтенная подруга садилась за пианино. Она шагала пальцами по клавишам, как слепой по болотным кочкам, непрестанно ошибаясь, но упорно начиная вновь и вновь. У бедняжки совсем не было слуха. Не выдержав как-то, я постучался к ней, очутившись в комнатке, похожей на кубрик, уставленной книгами до потолка. Она уступила мне место за пианино.