Королев сказал:
— Зверь-человек. Само первое — не за што. — И лег ничком в дровни, слышно было, как сморкался кровью, подминал под себя солому. Сквозь прорехи в крыше видны были теперь звезды, дрожащие голубым светом, то и дело их прикрывали тучи. Скрипел ветер. Ковалев за дверью притомился, умолк…
II
— Стреляют! — проговорил Аркадий Петрович, приподняв голову и насторожившись.
В потемках не видать было Королева, только слышен его голос:
— Чего ж не стрелять?
Просторный воздух ночи волной, напоенной свежестью, донес с ближних скатов гул, который разрастался, как невидимый пожар, то пуще, то глуше; будто били по чугунной свае на стройке, тяжело занося молот за плечи, потом раздался крик сотни глоток.
И уже здесь, под самым селом, раздирая, разрывая воздух, четко гаркнул пулемет, залился припадочным кашлем.
Аркадий Петрович, плотно запахнув пыльник, поднялся с койки, ноги едва держали его, словно под колени ему били доской, шибко застучало сердце — гулче, нежели пулемет.
— Аа-ва-ва, — сказал он, потом справился и крикнул, брызжа слюной — Слышишь? Слышишь?
Королев сел в розвальнях, поглядел на дверь.
Закричали «ура». Здесь же, совсем близко, были слышны удары конских копыт по земле, несколько раз крикнули винтовки, пулемет помер, — видно, задохнулся в кашле, Минут пять клокотали крики, треск, лошадиное ржание, потом смыло шум, ушел он куда-то за скаты, где под ветром ежатся поля.
Звезды глядели в прореху крыши.
— Кто такие, стрелять буду, — сказал за стеной Ковалев громко, но не охально.
Два голоса ответили ему:
— А ты кто таков?
— Со звездой он.
— А, леший! Ткни-ка его, Саша.
— Зачем ткни? За шиворот возьмем.
— Не стреляю! Не стреляю! — крикнул Ковалев. Раздался шум борьбы, неравной и неупорной.
Аркадий Петрович бросился к двери, застучал в нее кулаками, занозил себе ребро ладони.
— Отоприте, я арестован большевиками! Господи, господи, да что же это такое!
И, пока гремела щеколда, напирал на дверь руками и грудью, мешая отпереть; на гумне, после теми сарая, видать было хорошо; увидел Аркадий Петрович мальчика в погонах на плечах, с лицом возбужденным и тонким, прищуренными глазами вглядывающегося в него и троих солдат, закручивающих бьющемуся Ковалеву руки за спину; захотелось ему плакать, он двумя руками схватил руку мальчика, запыхавшись, заговорил от радости бестолково:
— Благодарю вас, поручик, за освобождение, я из Москвы, я хотел перекинуться к вам. Как мы ждем вас там, в Москве, как мы верим в вас, в то, что вы спасете… родину… страждущую…
Офицер бережно высвободил руку, поглядев на Аркадия Петровича насмешливо.
— С кем имею честь?
— Я из Москвы. Может быть, слышали, на Малой Лубянке в доме номер…
— Нет, не слышал. Сейчас вас проведут в штаб.
— Да, да, благодарю вас…
— А это еще что за чучело?
Выйдя из риги, Королев поклонился офицеру в пояс, отчего волосы его кинулись вниз, на закровавленное лицо, а когда выпрямился, откинулись они у него назад, открыв рассеченные губы и нос, темный от крови. Только глаза его глядели светло — ну, как у парнишки махонького.
— Ты откуда?
— Крестьянин села Ганькина, Иван Петров Королев. На предмет того, как баба рожает в кузьминской больнице, у дохтура Карла Ивановича, шел, ваше благородие, по беспокойству моему…
— А кто это тебя разрисовал так?
— Пострадал, ваше благородие, беспричинно.
— Ладно, в штаб. Все тут? Гаврильчук!
Гаврильчук, крутогрудый, могучий солдат с «Георгием» на груди, повел Королева и Аркадия Петровича в штаб.
Село ожило: слышен был хохот солдат, ходивших по избам; несколько человек, окружив молодую бабу, спрашивали, есть ли на селе девки, которым любы офицеры. Баба приседала, пищала тонким голосом: «Ай, не трожьте, не замайте, соколики»; добровольцы щипали ее за грудь.
Штаб помещался в избе, стоявшей одиноко, посреди двух пролетов; к ветле были привязаны лошади, два солдата сидели на завалинке, играючи со щенком, лохматым и лопоухим. Он тыкался им сонной мордой в сапоги, вертел хвостом.
— Пленные, што ль?
— Коммунисты.
— Позвольте, — в возмущении проговорил Аркадий Петрович, — какое право вы имеете обвинять нас в коммунизме? Я доложу об этом господам офицерам. Коммунистов красные не стали бы запирать в сарай и угрожать расстрелом.
— Мы что, мы ничего, — разом в один голос сказали солдаты и посторонились, давая пройти.
В сенях, под скамьей, стояли горшки, прикрытые дощечками; слепая на один глаз кошка, вся в репьях, обнюхивала их, пропустив хвост меж задних ног.
Войдя в избу, увидел Аркадий Петрович свечу на столе, бутылку водки и стакан, бумаги, закапанные стеарином; за столом в расстегнутом кителе сидел толстый генерал, лицо у него было оплывшее, усы нечесаные; облокотись на стол, глядел он на пламя свечи и сковыривал с нее бугорочки стеарина. Под образами на скамейке сидел адъютант с рукой на белой перевязи; молодые живые глаза его были красны, — быть может, от усталости, а может быть, от выпитой водки. На полу, на корточках, сидел третий офицер, немолодой и плешивый, и набивал папиросы; гильзы у него ломались, он бросал их с сердцем под лавку и говорил: «А, мать твою!»
— Кого привел, Гаврильчук? — спросил генерал, не шевелясь, только подняв желтые морщинистые веки.
— Так что поручик Смирнов прислали в штаб. Обнаружены в риге в запертом состоянии, един крестьянин и един почище.
Набивавший папиросы офицер не обернулся, адъютант же посмотрел остро и любопытно.
Генерал передохнул, залез рукой за рубаху и, почесывая живот, спросил:
— Фамилия?
— Моя фамилия Рыбаков, — бодро отвечал Аркадий Петрович, глядя веселыми глазами, — я выехал из Москвы с намерением передаться генералу Деникину. Представить себе не можете, что пришлось испытать и через какие опасности перейти, но, слава богу, все уже кончилось. Большевики засадили меня в сарай, кажется, мне грозил расстрел— вы знаете, как у них на этот счет просто.
— А ты?
Королев поклонился в пояс, движением головы отбросил волосы назад и сказал:
— Я?
— Ты.
— Мы будем с села Ганькина. Шел, ваше благородие, по обеду на Кузьминское, баба моя рожает в больнице, труден у нее этот случай, боязно, кабы бог не прибрал. Субтильная у меня, ваше благородие, баба.
— Ладно, брат. Имя твое?
— Имя мое Иван Петров Королев, крестьянин села Ганькина. Беспричинно, ваше благородие, избит до полусмерти, и рубаха моя потеряла всякий цвет лица.
Адъютант беспокойно двинулся на скамейке, сказав:
— Не мешает, думаю, посмотреть документы. Помните вчерашний случай, ваше превосходительство?
— Документы, это да. А ну-ка, попрошу документы.
Аркадий Петрович, засуетившись, полез в карман, говоря торопливо:
— Вот, сейчас, мой документ… Конечно, документ подложный, купленный мной для того, чтобы иметь возможность добраться до линии фронта, но фамилия настоящая: Рыбаков. Я вез и царский свой документ, но выбросил его, простите, в отхожее место в Витебске, когда в гостинице делали обыск.
— Знаем мы эти песни, слышали, — встав, недобро проговорил адъютант.
Аркадий Петрович увидел его напряженное, усталое лицо и улыбнулся против воли, как привык, — униженно.
Адъютант взял мандат, посмотрел, придвинул свечу, потом бросил на стол.
— Вот извольте посмотреть, ваше превосходительство: советская печать, подпись партийного коммуниста, большевистская орфография, все в порядке. Я бы таких молодчиков без всякого допроса на первом суку вешал. Какой дурак добровольно полезет на выстрелы? Инсценировка замечательная: сарай, арест, а потом в тылу таких наделают художеств, что заборы в нас станут стрелять.
— Да-а, — промычал генерал, налил себе водки и выпил, мотнув головой.
Офицер сложил набитые папиросы в кучку, закурил одну и спросил сонно:
— Ночь здесь простоим?
— Как в штабе.