Литмир - Электронная Библиотека

— Ты об одном боге не думай, — раздраженно сказал атаман, — ты диавола тоже пожалей. Чертенят ему нужно. Откуда взять? Только с земли.

— Разве что, — ответил Платон, подумав.

Он полистал евангелие, шевеля сухими губами.

Бабочка, вырвавшись из луча, зигзагом пролетела мимо его лица и села на землю, трепеща белыми крылышками.

— Все же не могу я убивать детей, — скромно, будто стесняясь, проговорил Платон, — не могу я убивать все непорочное, все невинное, все славящее бога чистым дыханием своим.

И, приподняв сапог, со вкусом раздавил бабочку.

Сидя среди Сметанниковых, атаман чувствовал, как в нем все сильнее разгорается раздражение. Ковтюх-то, видать, не так уж страшен. Казакам выйти бы со дворов и ударить с флангов — только шерсть полетит. Атаман поглядел на Терентия Кузьмича, на Платона. От раздражения он младенчески почмокал губами. Казаки, прости господи! Один — святоша, ему бы кадила раздувать попу, ему бы с демонами воевать. Платон послюнил палец, перевернул страничку, глаза у него были светлые, как у бабы в минуту крайней нежности. Смотреть на него было противно.

Терентий Кузьмич сидел молча, но казалось, что его усы и борода улыбаются.

— Отличился ты, Терентий Кузьмич! — гневно сказал атаман. — Чего это девка балакала? Беглого батрака потчуешь, как гостя?

— Потчуем, — покорно согласился Терентий Кузьмич, однако не пряча своей насмешки. — Пришел Сашка, говорит: «Попрощаемся, Кузьмич. Навсегда исчезает точка нашего соприкосновения. Я от тебя особой обиды не терпел, и ты от меня злодейства не видел. Поэтому прощай». Я говорю: «Всего доброго». Он говорит: «Встретил я у Ковтюха Ольгу, велела, чтоб я ее сундучок взял. Не вернется она к вам».

— Брешет, — равнодушно сказал Платон, не отрывая глаз от текста евангелия.

— Сашка мне говорит: «Верь или не верь — твое дело, хозяин. А только если веришь, то сундучок мне дай». Я отвечаю: «Уж лучше я не стану верить». Он все стоит, не выходит, мнется, слабый, как некормленный конь, и говорит: «Я исты хочу».

— И дал?! — закричал атаман, тряся бородой.

Терентий Кузьмич повел на него своими вялыми, бледными глазами, но в черных точках его зрачков будто ластился, стлался и перебегал опасный огонь.

Опустив глаза, Терентий Кузьмич сказал вкрадчиво:

— Как не дашь? Мне моя хата и мой баз дороги. Он с полчаса в хате подышит, а мне до конца жизни в ней дышать. Ему одну ложку глотать, а мне их глотать еще тысячи. Ничего. Сейчас сидит и жрет — и все молча. Похлебки ему велел поставить, гусиных потрохов. Молчит и жрет, но только с каждым глотком уходит из него доброта. Лютеет. Что ни глоток, то больше. Черт с ним! Тьфу!

Он сплюнул.

— Тьфу! — сплюнул вслед за ним атаман.

VI

На закате войско Ковтюха покидало Хадажинскую. Густая кровь зари лежала на церковном кресте, проводившем мусульманский полумесяц. Длинной и нестройной вереницей тянулись конники, за ними шла артиллерия, за ней тяжелые обозы — визжали оси, заходились в крике младенцы, и, окрашенная зарей, нежным светом вспыхивала пыль.

Из густых садов станицы, из-под тутыней и груш, зорко глядели на войско старики станичники. Платон, растолкав стариков, грудью и руками оперся о тын. Ямки его висков блестели от пота. Обозы шли очень долго, огибая дертянки и мельницы-вальцовки. Беженцы в одиночку и кучками шли вдоль телег, отсюда они казались муравьями.

Платон протянул руку назад и, не оглядываясь, нетерпеливо пошевелил пальцами, сказал незвучным голосом:

— Давай!

Чей-то голос откликнулся с опаской:

— Бачьте, як поспешае Платон. Не було б чего?

— Давай! — повторил Платой.

В руку его вошел ствол винтовки, гладкий и приятно прохладный. Платон ладонью зажал его возле мушки и потянул к себе, везя прикладом по земле. Он глядел не отрываясь на телеги, уходящие в степь, на багровые клубы пыли и на женскую фигурку в белом платке, бредущую у задней арбы. Она шла легко, но неровно, как пьяная; платок, спустившийся на спину, бился на легком степном ветру и похож был на крылья бабочки, той, что он раздавил в амбаре. Платон вскинул винтовку, рукой ощупал затвор, и сухой, безрадостный, бесплодный восторг сошел на его душу. Небо, пыльный шлях, сонные крылья ветряков, вся земля, божья вотчина, вдруг обесцветилась для него, потеряла цвет и рельеф и стала плоской, как картинка, и на этой картинке ему четко стала видна каждая черточка, каждый завиток. Жизнь выцвела и остановилась, и только один он, Платон, дышал и двигался в ней, и горел сухим восторгом отчаяния. Локтем левой руки он оперся о поперечную жердь тына, установил в руке винтовку и впалой коричневой щекой прижался к ложу. Тогда перед сощуренным глазом его на конце дула появилась белая фигурка Ольги, будто бабочка села на ствол и мягко помахивала белыми крылышками. Потом белое пятно платка надвинулось на самый глаз, будто вошло в зрачок и затопило его. Платон дернул спуск. Плечо его заныло. Звук выстрела на дворе расколол его душу. Он бросил винтовку о землю и, не глядя на стариков, твердым, бессердечным, машинным шагом пошел в глубь сада, задевая головой за ветви яблонь — яблоки били его по высокому лбу.

Пуля пропела высоко над головой Ольги, и, не поняв ее песни, Ольга не подняла головы.

Она шла в хвосте обоза, держа за руку чужого казачонка в тряпичной шапке и мужской вылинялой рубахе. Рядом на арбе, ныряющей в лад ходу лошади, сидел древний старик, тот, что помешался в походе; он держал Ольгиного гуся на своих остреньких, сухих коленках, глядевших в прорехи его портов. Гусь кричал, старик ладонью зажимал ему клюв и, показывая белые десны, смеялся, как ребенок.

— Шадись, молодка, к штарику, — сипел он сквозь смех, — отшюда мне видать обетованную землю!

— Молчи уж, древний, — тихо говорила Ольга и все заглядывала, нагибаясь на ходу, в ясные глаза казачонка.

— Придем вшем народом, разляжемся на обетованной земле, — сипел старик, — а бог шидит на ней, рожа кратная, одежда царшкая. Што ты шкажешь? Повелит он нам: «Пошли взад, вшивый народ!» Што ты шкажешь? «Я, грит, чиштого народу кликал на обетованную землю — генералов и тузов, помещиков, родных моих племяшей на земле, — одну чиштую птицу. А вы, народ, — птица нечиштая, провались, народ, развейся прахом, дымом беги от глаз моих!» Што ты шкажешь? Тогда подходит к нему начальник Ковтюх, р-раз ему в шытую харю, глянь-поглянь, а бога-то нет, одни черепки, и все шлавно.

— Не богохуль, — сказала Ольга, — тебе помирать скоро.

— Да я ж ужо помер, ужо на той ли переправе, где не дали мне хлеба, — серьезно ответил старик, и улыбка сбежала с его черствых губ. — Один дух мой ш вами. Што ты шкажешь?! Не шледовало мне перед шмертью читать противобожных брошур. Без этого брошура я, хрен тебя ешь, может, встрел бы Суса Христа, а так на небе ни души нет.

— И коли тебя угомон возьмет? — сердито сказал казачонок, поглядел на дедовы коленки, сплюнул, потом поглядел в лицо Ольги.

Так они шли около часа, и Ольга смотрела, как широкий шар солнца, огрузнев, коснулся земли и вдруг вытянулся и стал похож на столб. Длинное облако словно кушаком перепоясало его. От долгой ходьбы и таборного шума Ольга оглохла. Она шла босиком и вдруг поняла, что шлях перестал жечь ее подошвы, что воздух посвежел и близка ночь. Словно проснувшись, она дико огляделась вокруг.

Никого не было знакомых среди этих расхристанных тысяч людей, они текли в неизвестность, по выжженной степи, как течет по руслу реки косяк рыбы. Казачонок, которого она продолжала держать за руку, устал и спотыкался. На коленях у деда все еще кричал гусь, мерцая голубым глазом. Ой, куда ж ты идешь, Ольга? С кем блукаешь, с каким байстрюцким войском, да не с той ли вшивородной гольтепой связала ты свою судьбу?

Она вдруг с прозрачной ясностью представила себя посреди своего хозяйства, брошенного ею, увидела дом, свой двор, свои базы, своего послушного свекра и гнилого мужа, который будто затем существовал в ее жизни, чтобы рядом с ним, уродом, она казалась красивее. Вот какое счастье ты бросила, Ольга! Ветер, ветер! Что ж ты, Ольга, повернулась против него лицом, что ж ты бредешь, сумасшедшая Ольга, навстречу его мстительной силе? Он же сорвет с твоих плеч платок, он же повалит тебя и бросит в пыль, эх, сумасшедшая Ольга!

31
{"b":"623812","o":1}