Литмир - Электронная Библиотека
A
A

- Да ты в сторону вильнул, а мы говорили о Фрумкине, о жиде, - стал совершенно желчным Сироткин, который и не думал униматься.

- А я тоже о Фрумкине, - поправил Наглых. - И он нас с тобой. Не ешь Фрумкина.

- Зубы не сломаю.

- Может, и не сломаешь. Но и впрок тебе такая пища не пойдет. Знаешь, не вижу я тебя ни скупым рыцарем, ни спасителем отечества, так что лучше оставайся тем, что ты есть.

Сироткин торопливо возразил:

- А я, вот, беру на себя смелость утверждать, что уже пришло время стать другими, подняться на какой-то иной уровень... Более достойное дело... Совсем другие обороты... Размах! Или ты боишься, что не осилим? Но почему ты расписываешься за меня, я как раз, может быть, очень даже осилю!

- Поднимешься... а что дальше? - Наглых криво усмехнулся, испортив рисунок своего приятного лица. - Как быть с твоими слабостями? куда их ты денешь хотя бы и на самом высоком уровне? Ты жадный до денег. Любишь баловать с дамочками, а еще больше пить водку. Для тебя, видишь ли, подниматься на другой уровень это не что иное, как подгонять какую-нибудь теорию под текущие обстоятельства. А я на всякую злобу дня, на все события и превратности стараюсь ронять свет щедро и ровненько и, главное, от одного, от неизменного и незаменимого светильника... поэтому я опытнее, мудрее тебя. Ну так послушай меня, опытного. Не ищи цели и смысла в нашей с тобой деятельности. Нет цели и смысла в нашей жизни. Запомни мои слова, они вроде как предупреждение. Только уже последнее, я так думаю. Я не угрожаю тебе, а предостерегаю от поступков, которые тебя первого и погубят. Не надо смотреть букой. Бери пример с меня, мудрого. Мой светильник - неугасимое веселье духа. Есть игра в жизнь и в жизнедеятельность, и наша задача сделать ее как можно веселее. Мне верится, мы для своих игр нашли веселую, богатую и длинную дорогу, так давай уж не вставлять палки друг другу в колеса. Мы мчимся в одной упряжке. Черт возьми, я с тобой запутался и вспотел! Ты очень угрюмый человек, а дело мы делаем легкомысленное, даже бесшабашное.

В порыве лихачества Наглых тряхнул головой, тряхнул кудряшками, черты его лица разгладились, и он снова улыбнулся своей обычной улыбкой лукавого и всеведующего купидончика. Сироткин понял, что друг не уступит, и у него даже дыхание перехватило при мысли, что если он, несмотря на всю убедительность полученного отпора, все же не оставляет намерений вытеснить из дела Фрумкина, то прежде ему следует перехитрить, превозмочь Наглых. Пожрать Наглых! Само предположение, что он способен на такое, казалось ему чудовищным. Он опечаленно вздохнул и опустил голову, предчувствуя темный упадок духа. И вдруг Наглых огорошил его:

- Скажи-ка лучше, тебя не грызет совесть?

Как гром с ясного неба. Так безоблачно и беспечно спросил, словно взял в рот леденец, и не поймешь, откуда в его уме такие мысли, такие выдумки. Сироткин крикнул:

- С чего бы это?

- Да из-за Червецова, - спокойно ответил Наглых.

Лицо Сироткина потемнело, и Наглых пристально смотрел на него.

- Мне до Червецова нет никакого дела, - сказал Сироткин с глухо клокочущим негодованием, - я забыл о нем... успел забыть, что такой существует, вычеркнул...

- Сегодня я сообразил, что зря мы тогда согласились отдать этого парня тебе на расправу.

Сироткин всплеснул руками, ожесточенно и вместе с тем жалобно защищаясь от какого-то предательского удара; он схватил бокал, глотнул из него и поперхнулся:

- Как же это зря?! И я был тогда не один, вы участвовали тоже. Я не расправлялся с ним, ты говоришь необдуманно. Я всего лишь сделал то, что мне велел долг. И ведь вы признали мою правоту. Зачем же ты теперь вытаскиваешь на свет белый этй историю?

- А она поучительна, - осклабился Наглых.

- Я думал не о себе, не о собственной выгоде. В чем ты меня упрекаешь? Я думал о нашем деле, пекся... я заботился о принципах, о соблюдении...

- Согласись, - перебил Наглых, - ты еще тогда знал, что он в наших бедах повинен не больше, чем ветхий Адам. Да и бед у нас никаких не было. Дела у нас шли - лучше не пожелаешь. Только и оставалось что радоваться жизни, а ты бог знает почему вздумал издеваться над незадачливым пареньком! Тут у тебя, понимаешь ли, что-то мрачное, инквизиторское... И мы туда же, пошли у тебя на поводу. - Перегнувшись через стол, Наглых каким-то диким, напряженным взглядом вперился в помертвевшего Сироткина и заговорил с нажимом, тяжко, будто не слова отрывая от себя, а невероятно большие глыбы гранита. - Я не знаю, что там думает об этой истории Фрумкин, скорее всего, вообще не думает, ему лишь бы увернуться от притеснений жены, жизнь семьи жидовской - потемки... Но я теперь для себя выяснил... я никогда не забуду и никогда себе не прощу той ошибки с Червецовым, до конца дней буду помнить и казниться...

Сироткин смутно чувствовал, что Наглых лишь потешается над ним, играет как с мышонком, но уже потому, что друг обратил все в шутку, да так, что в этой шутке он, Сироткин, вышел чем-то вроде козла отпущения, душа его наполнилась разочарованием, обидой и стыдом.

- Ты меня просто сразил... - забормотал он, медленно наливаясь густобагровой краской, - испортил настроение... Я хотел поговорить с тобой серьезно, потому что возникли проблемы, я открыто выложил свои опасения... потому как я ведь действительно болю душой за наше предприятие... А что ты? Ты посмеялся. И выдал меня за этакого грешника, а себя чуть ли не за святого. Разве это справедливо? Если мы делаем одно дело, не значит ли это, что и грех, и святость мы честно делим пополам?

- На три части, - изменил Наглых и похлопал Сироткина по плечу, Фрумкин пока еще с нами.

- А я говорю тебе, он предал нас! - простонал Сироткин.

***

После провала наступления на Фрумкина Сироткин ощущал себя человеком, по самую завязку отведавшим березовой каши. Горемыке казалось, что не только Наглых, не столько даже Наглых высек его, а нескончаемой чередой подходили к нему, распростертому на брюхе, разные смеющиеся люди, у которых любой жест или ухмылка, любая последняя, перед тем как взяться за розги, гримаска почему-то сходили за наилучшим образом разъяснявщую и освящавщую порку мораль. Еще было у Сироткина ощущение, будто его совесть как-то даже независимо и едва ли не втайне от него самого задета словами Наглых, которыми тот и смял его бунт против Фрумкина. Конечно, это было делом его совести и мало касалось его лично; это всего лишь игры его совести, а отчасти и воображения, игры, приятно щекочущие в мгновения легкости, но не когда на душе горький непокой. Совсем другое дело сборничек рассказов - он отнял их у мертвого отца и сдал в типографию, чтобы выпустить в свет под своим именем, и это действительно тяжкий грех. Но Наглых по своему неведению молчит о нем и, зная какие-то мелочи и вздор, торопится внести в его душу совершенно не то, какое следовало бы, расстройство. Только Сироткин не пойдет у него на поводу.

Людмила с детьми уехала. Он слонялся по опустевшим комнатам, одинокий, вином прибавлял света в тусклой сырости настроения, сидел и лежал, до одури курил, погребаясь под дымом и пеплом, и думал о своей изумительной ловкости, о том, как он обскакал всех на свете и далеко из будущего смеется над посрамленными недругами. И все же не исчезало досадное, отвратительное чувство, что его за что-то наказали, откровенно выпороли и наказание вовсе не закончено, предстоят еще некие мучительные и таинственные события. Поэтому он с пугливым нетерпением ждал воскресенья, чтобы тихо и смиренно спрятаться от грозащего ему ненастья за спиной Ксении. Он прижмется к ней и, съежившись, станет меньше ее тени, только это спасет его от разболтанности и бессмыслицы, от движения без пути, в никуда.

Ксения, говоря начистоту, не улавливала всей этой тревожности в сироткинском порыве к ней, она хотела забавной, гибкой и острой интриги, даже как бы и не задевающей честь ее мужа, и совсем не по ней было становиться единственным симоволом, а то и средством спасения старинного друга от его собственных бредовых, навязчивых и просто глупых идей. Сплетаясь с людьми в компании, в живые букеты, с готовностью приникая к животворной теплоте контактов и даже питая художественную склонность к воспеванию компанейства, испытанной дружбы, Ксения в то же время по-настоящему не стремилась быть чьим-либо истинным другом, а уж тем более страшным врагом, предпочитая роль блестящей, независимой, ничейной женщины. Всегда охотно осуждая чьи-то пороки или восхваляя достоинства, она тем самым всего лишь сглаживала острые углы, чтобы застраховаться от возможных шероховатостей и трений при вступлении в отношения с человеком. Не в житейском, ежедневном, а в высшем смысле ей на редкость подходил Конюхов, полагавший, что даже самая умная и чувствительная жена придумана Богом вовсе не для того, чтобы посвящать ее в серьезные мужские дела, сомнения и муки. А Ксения была самой умной и самой чувствительной женщиной на свете, Ваничка это знал и, в сущности, безумно любил ее. Она же просто не давала себе труда подумать, что затихшая, как бы засорившаяся признательность за его любовь, признательность, доказательств которой муж не требовал, уже не только привычка, обычай, трогательный семейный ритуал, а невозможность жить без него. Теперь все эти засорившиеся и закопченные атрибуты любви, застрявшей где-то в рыхлости супружеской жизни, Ксения надеялась отмыть, заново отполировать свежестью и новизной легкого флирта со старинным другом, который в последнее время немало потешал публику шутовством своих коммерческих успехов.

41
{"b":"62379","o":1}