Счастливо помутившаяся голова Сироткина давала волнующую, хотя и не слишком отчетливую мечту воплотить свидание таким образом, чтобы не осталось и намека на случайное стечение обстоятельств и случайную связь. Ксении надлежит прямо с порога угодить в плен полного взаимопонимания, в некий интимный уголок, очутиться в мирке поджидающих ее домашних тапочек, дивана, на который можно забраться с ногами, и тех сведенных к минимуму условностей, которые никак не должны послужить препятствием, если ей вздумается сбросить с себя всякую напрасную одежду. А что Ксении суждено сбросить ее и выступить из нее, как из опавших лепестков, во всеоружии своей сногшибательной красоты, Сироткин не сомневался. Он накрыл на стол, не избегая при этом показательных образцов своего благоденствия, и встретил гостью в фартучке, потрясающе трезвый, предупредительный и ручной. Ксения ножками ловко попала в тапочки. Завидев роскошно накрытый стол, она вспомнила актуальное рассуждение о горестях русского желудка, который захиревшая экономика лишила правильного питания, и в приливе сентиментальной иронии отказала Сироткину в обладании ею прежде, чем она вволю насытится. Сели пообедать. Сироткин больше налегал на вино, в пространной речи вознося хвалу житейским удовольствиям и вышучивая, с позиций разумного и сильного человека, ничтожество пресловутых тягот бытия. Картина сибаритства требовала завершения, последних взмахов кисти, и он расстегнул рубаху, обнажая загорелую грудь с весьма чахлой растительностью. Чтобы в голове Ксении возникло представление о чем-то роздольном и ухарском, он принялся уверенной рукой поглаживать и потирать эту грудь. А в его собственной голове слагались планы перемещения на диван. В какой-то момент он вскочил и взглянул на женщину в замешательстве, как бы недоумевая, что они самозабвенно отдаются праздному разговору, суесловию, а важного и нужного не делают. Но Ксения, превосходно понимавшая, какой знаменатель выводит Сироткин под своим радушием, красноречием и прирученностью, не спешила разделить с ним это недоумение, тем более что желание поведать другу о проделках Марьюшки Ивановой хотя и утратило первоначальную остроту, все же сохранилось в качестве главного предлога для появления здесь. И она, сначала сбивчиво и словно через силу, словно размыкая какие-то жестокие узы, а затем все более распаляясь, подарила Сироткину свой рассказ, еще, надо признать, не обросший подробностями сомнительного, какого-нибудь легендарного свойства. Одним словом, почти не обросший. Едва кончился туманный пролог и начала приоткрываться суть, Сироткин расхохотался, глаза его загорелись, и он крикнул:
- Я знал! Господи Боже мой, я знал, что это так!
И он даже не взыскивал с Ксении признание, что уже давно все угадал, ему представлялось, что Ксения как раз торопится выразить восхищение его прозорливостью. А правота его суждений о Марьюшке Ивановой и Назарове подтверждала какую-то общую безмерную его правоту во всех без исключения вопросах, и он развеселился до невменяемости, до состояния, которое нашел бы странным даже непревзойденный весельчак Наглых. Такая простодушная, детская реакция только подстегивала Ксению, она и сама увлеклась, от сдержанности не осталось и следа; эпоха подлинной откровенности: долой маски! Женщина вспотела среди прелестей развенчания подруги, раскраснелась, скинула жакетик и сидела теперь в платье без рукавов, глядевшемся на ее гладких формах как утренняя роса на листочке. Она содрогалась и поднимала голос на ангельски звенящую высоту, возмущаясь лицемерием Марьюшки, зычно гоготала, высмеивая и оплакивая собственную доверчивость. И пока она говорила, Сироткин с хохотом бегал по комнате, чесал разгоревшееся до зуда тело и восклицал охрипшим и уже как бы нездешним, замогильным голосом: я знал! я знал! Судя по всему, его дух одержал блестящую и очень важную победу. Ему рисовалось, что в сгущенном воздухе комнаты медленно парит, освещенный неверным мерцанием свечей, плоский, похожий на блюдо снаряд, на котором лежат во грехе, посмеиваясь блудливым смехом, Марьюшка Иванова и Назаров, а он, Сироткин, проникший в их тайну, ловко подпрыгивает, цепляется за края блюда и, подтянувшись на руках, вырастает над застигнутыми врасплох греховодниками, ворошит их как кучу пепла, страшно скалит зубы. Они в его руках! В переводе на нормальный человеческий язык, понимание которого вернулось к нему вместе с порывами веселья, это означало, что в его руках, в его власти, в плену у его любви и необузданной страсти очутилась сама Ксения, простодушно выболтавшая ему секрет подруги и желавшая услышать его мнение, его приговор. Однако его мнение... черт с ним! Он лихо подкрутил что-то под носом, какие-то воображаемые усы, подбоченился и взглянул на гостью с улыбкой романтического разбойника. Его глаза сверкали юношеской жаждой приключений. Они связаны глубоко и неисповедимо, с долгими годами разобщенности покончено. Все решено. Ксения принадлежит ему, и это было до того достоверно и бесспорно, что он не спешил взять ее.
В эту минуту позвонили в дверь. Открыв ее, - а не открыть нельзя было, они ведь не прятались в квартире, деля что-то скверное, - Сироткин увидел на пороге незнакомого человека, еще довольно молодого мужчину, в потертом, кое-как сшитом коричневом костюмчике, какие носят лишенные всякого эстетического чутья обитатели глухих углов. Незнакомец выглядел весело и, судя по решимости, с какой он, не дожидаясь приглашения, вошел, отнюдь не ошибся адресом. Внушительное брюшко при узких плечах и коротких ногах придавало ему облик беременной женщины. Он сразу прошел мимо замешкавшегося хозяина в комнату, где за столом сидела возбужденная Ксения. Глядя на широкую и открытую улыбку, прилипшую к его губам, Ксения тоже заулыбалась, казалось, она уловила в незнакомце очаровательную детскость и сейчас спросит его, причмокивая: ну что? как дела, малыш? Сироткин успел подумать, что Ксении хочется, пожалуй, иметь детей. Незнакомец сказал:
- Я же ваш земляк и был учеником вашего отца. Я уважал его, мы все его уважали, уважаемый был человек, царство ему небесное, как говорят старики. Вы меня ненароком не припомнили? Моя фамилия Сладкогубов, я живу с родителями за переездом, в отчем, значит, доме, за шлагбаумом...
- Вы ищете, где бы остановиться? - спросил Сироткин без воодушевления.
- Я остановился, уже продал на рынке мешок картошки... Но я главным образом к вам, у меня вопрос, если можно так выразиться, не общепринятый, и его надо решить. И у нас там, в глубинке, сами знаете, бывают разные люди. Конечно, мы познаем людей больше со стороны силы, ибо когда человек силен, с ним, бывает, трудно или даже практически невозможно совладать. Над мозгляками у нас принято смеяться. Я же вошел в свое время не только в силу, но и в разумное, доброе сознание, и все свои способности истратил на бесхитростные литературные упражнения. Позарился овладеть премудростью изящной словестности, как выразился бы Ломоносов. Я никогда не претендовал на лавры, но даже сочинил книжку. Это был опыт сочинительства. Сколько было ликования! Но не у вашего родителя, которому я отнес плоды своего творчества на отзыв, он, напротив, я бы сказал... печально опустил уголки рта, пожал плечами и произнес шутливо: я же тебя знал за дурака. Я ему отвечаю: извиняюсь, вы не принимаете во внимание, сколько воды с тех пор утекло, а в одну реку, по удачному замечанию греческого мыслителя, дважды не войти. Значит, говорит он, в третий раз ты все равно окажешься дураком? Это, ответил я ему, возможно, а пока у меня к вам просьба рассудить обо мне не только в смысле прогнозов, но и с точки зрения критики моего творчества. Так мы с ним перешучивались, как это у нас было в заводе, а потом он взял мой труд и понес в покои...
Сладкогубов заливался соловьем, он был развязен. Но полагал, может быть, что говорит по-свойски, как и подобает в кругу близких по духу людей.
- Так в чем же дело? - тускло осведомился Сироткин, внутренне уже ощущая приближение какого-то ужасного холода, непоправимой беды.