Мефистофель, может быть, близок к черту Ивана Карамазова: мелкий бес, лакей, приживальщик. Озорник, наслаждающийся своими проказами, но неспособный ни на что крупное. Перед страданием, перед угрозой гибели он бежит. Но есть ведь другие черти, покрупнее. У чертей ведь тоже есть своя иерархия. Как поведет себя перед «ничто» демон высокого полета? Романтический, страдающий Демон, герой Лермонтова, Врубеля? Носитель света – Люцифер – вспыхнувший так ярко, что почти ослепил мир и много душ прожег дотла… Он способен созерцать величие Творца. Он и блеск взгляда Его может выдержать, но… «на челе его высоком не отразилось ничего». Ни малейшего содрогания. Ни мига того священного трепета, который говорит о существовании чего-то большего, чем он. Нет большего. Нет предела его гордыне. Он сам не менее прекрасен, чем вершины Кавказа, сверкающие, как грани алмазов. Божий первенец.
И в отличие от всех мелких бесов он глубоко, нестерпимо страдает. Он исчерпал все возможности жить отрицанием. Дошел до дна наслаждения властью, могуществом – до пустоты. Мефистофель содрогался при мысли о пустоте. Этот – не содрогнулся. И очутился в пустоте. Он не раб. Он безгранично свободен. Свободен от всякого страха. Свободен от… жизни. Вот оно – адское страдание: жить без жизни. Жить, не чувствуя ничего, что могло бы привязывать к жизни. Уж какой тут аппетит к жизни! Тут жажда смерти, но смерти нет, нет, нет!..
Ничтожной властвуя землей,
Он сеял зло без наслажденья,
Нигде искусству своему
Он не встречал сопротивленья, –
И зло наскучило ему.
…………………………
Вослед за веком век бежал,
Как за минутою минута,
Однообразной чередой.
(М.Ю. Лермонтов. «Демон»)
Бесконечное повторение. Вместо тайны рождения и воскресения, утомительное однообразие, механический такт вместо ритма. Если Бог есть полнота бытия, дьявол есть пустота небытия.
Бездна Бога и бездна дьявола, зеркально отражающие друг друга, внешне подобные, в сущности абсолютно противоположные…
Сатана есть тварь не дрожащая. Тварь бестрепетная и потому совсем погибшая, совсем непричастная к бытию, совсем свободная от Творца своего.
Свобода… Их тоже две. Нет одной свободы в этом мире. Есть свобода твари. И свобода Творца. Бунт дьявола, его восстание против Бога начинается во имя свободы. Свобода твари против свободы Творца.
Свобода тварей означает свободу множеств, сталкивающихся между собой. Свобода миллионов означает войну миллионов. Свобода Творца есть свобода того глубинного жизнетворного начала, которое объединяет всех и вся. Для того, чтобы быть действительно свободным, надо найти свое единство со всем миром. Иметь великий страх Божий – страх обидеть другого, вплоть до жертвенного желания: лучше умереть самому, чем причинить боль другому.
Освобождение от страха тварного может быть только за счет возрастания страха Божиего. Полностью свободен от всякого страха только Сам Бог. Там, внутри, господствует Бог, не боящийся дьявола. Здесь, вовне, – дьявол, не боящийся Бога. А между ними – страх и трепет тех бесчисленных, кто еще может спастись и еще может погибнуть. Поле боя.
Глава 6
Расколотая душа
Ставрогин хотел быть бесстрашным. Во что бы то ни стало бесстрашным. А от какого страха быть свободным, это ему до поры до времени все равно. Впрочем, может и не все равно… Слишком много было намешано в этом человеке. Слишком много совмещалось несовместимого. И ему надо было понять, прежде всего во что бы то ни стало понять самого себя. Испытать. И быть честным. В честности ведь ему не откажешь. То, что он украл деньги бедного чиновника, – пустяки. Ведь не деньги ему нужны были. Нельзя было ответить самому себе – может ли он красть, не попробовав, не испытав. Попробовал. Ответил. Честно ответил: может. И так во всем. Он препарировал собственную душу, как какую-нибудь лягушку. Может быть, подчас бывало и больно, и не очень приятно. Ну так что? Это надо было победить. И побеждал. И какое наслаждение испытывал от победы! Вынесенное унижение, снесенная пощечина – все, все могу!
Но все-таки страх в нем был… И не все, не все еще он мог… И тот поразительный, заветный для Достоевского сон приснился Николаю Всеволодовичу не случайно. В каких давних предсуществованиях душа его знала рай – нам не известно, но она его знала и, что еще важнее, – не забыла. Ибо и Люцифер знал. Был же он светоносным ангелом… В этой душе, непостижимым образом совмещавшей несовместимое, жило воспоминание о божественном созерцании. Жило.
И вот это-то увидела в нем блаженная Марья Тимофеевна, вот почему и прозвала его светлым князем. Если Лизу завораживала его таинственная сила, а Дашино материнское сердце тянула невидимая никому слабость, – то Марья Тимофеевна провидела тайную красоту, спрятанную в глубине его души.
Эта красота была. Но… была не только она. Она совмещалась с чем-то, чего восхищенное цельное сердце провидицы до поры до времени не замечало. Хромоножка поверила в светлую красоту и в вере своей обманулась.
Красота Ставрогина была расколота внутри себя на две: красоту Мадонны и Содома. Влекло и то, и другое. Красота Мадонны не оскорблялась страшным соседством, не вытесняла, не выжигала своим светом тьму, а мирно уживалась с ней, стихийно присутствуя при разложении души на составные части.
Ангел церкви Лаодикийской был не холоден и не горяч (Откровение, 3:14-19). Не так холоден, чтобы потушить, заморозить воспоминание об увиденном сердцем рае, и не так горяч, чтобы возненавидеть ад и сделать великое жизнетворное усилие – собрать воедино расколотую душу. Он продолжал исследовать, что он может, а чего не может. Нет, не одно безобразие заставило его жениться на Марье Тимофеевне. В нем таилась великая возможность. Он мог, может быть, он был призван запеть осанну и воскликнуть, как Тихон: «Креста твоего позорного да не постыжуся!» («Братья Карамазовы»).Но он не сделал этого. Священный уголок его души, в котором таилась искра несотворенного света, подвергался исследованию, как и все прочие. И это было кощунство.
То, что открылось самой глубине твоей души, самому внутреннему, – не проверяется. Оно животворит втайне. Внутри. Оно само проверяет всех и вся. Но когда перед тобой встает Бог истинный и твое сердце хоть на миг вздрогнуло, вспомнило – узнало, – склонись и замри.
Все вопросы: «как распознать?», всяческие «как?», «где?» и «почему?» – здесь неуместны. Сердце или знает, или нет. Но если знание хоть на миг коснулось сердца, оно не вправе забыть, оно должно быть верным этому знанию. «Если бы вы были слепы, то не имели бы на себе греха, но как вы говорите, что видите…» (Иоанн, 9:41). Великие, полные таинственного значения слова Христа. Видел, но не поверил. Ибо имел оба страха сразу. И страх Божий (нет, не умер этот страх, как ни убивал его), и страх тварный, страх внешнего, боязнь довериться внутреннему; ибо все внешнее, все очевидное было против: не мог никак существовать в этом мире Бог. Это доказывалось разумом, как дважды два – четыре.
Против этой куцей истинки бунтовал еще подпольный человек – самый прямой предшественник Ставрогина, – он показывал язык хрустальному дворцу, выстроенному по законам разума; он говорил: « я согласен, что дважды два – четыре – превосходная вещь; но если уж все хвалить, то и дважды два – пять – премилая иногда вещица». И внутренний человек в Ставрогине бунтовал против всех этих «дважды два – четыре» – и все-таки отбросить их никак не мог. Он оставался в плену у арифметики и поверял ею даже те отголоски истинного откровения, которые у него по временам бывали. А расколотое сердце поддерживало грех разума.
Одинаковая тяга к двум идеалам красоты – Мадонны и Содома – лишала силы, делала светлого князя, призванного к подвигу любви, – самозванцем, Гришкой Отрепьевым.