«Могу я надеяться?..»
«Можете, – говорит, – надеяться».
Помялся-помялся… она молчит. Потом уж я догадалась, это она к советчику бегала… – а вот, доскажу. Ну, уехал. Стали ей говорить, а она:
«Я ему не отказывала, я хочу подумать».
Хвалить ее стали, за карактер. Ездил Васенька, ждал, когда надумает. На рожденье подарок ей привез, царский, брилиянтовый кулон, за пять тыщ. Барин ему еще попенял, как такие подарки дорогие. Извинился он, а кулон у Катички остался. И пошла эта канитель.
Она все с актерщиками, с подружками, а они вольные, никто ни во что… ну, ей и набили в голову: такая молодая, да что, дескать, связывать себя… не будете теперь на теятрах представлять, – турусы на колесах, из зависти. Потом сама мне сказывала.
А первый заводчик – такой неприятный человек, актерщик тоже… вот не любила я его!.. Лицо у него обсосаное было, серое, чисто бес. И прыщавый весь… все за Катичкой увивался, а сам женатый. А знаменитый будто… барышни все его партреты покупали, а плюнуть не на что. И у Катички над постелькой харя его висела, а рядом картинка – Богородица, только заграничная, не наша, Мадонна называется. Чего-чего у ней не висело!.. Люди какие-то ненастоящие, синие все, головы скошены… не поймешь – метлы не метлы, и снег синий, нарошно все. Ну, песья морда, а все влюблялись будто. А Катичка так перед ним и трепетала… – чем уж заколдовать так мог! Вот через того беса все и пошло.
Ну, ездил Васенька. А карактер у него благородный, покорливый, даром что богачи такие. Приедет – посидит, а она по Москве шлендает, время не знает. На Пасхе он ей и говорит:
«Ответьте мне вокончательно, я должен решить важное дело».
Она ему три дни сроку дала. Ну, приехал, она ему вынесла кулон…
«Я, – говорит, – рано замуж не хочу… мне надо учиться на теятры».
И давай свое: искуста-искусна… – ну, чисто у них молитва это. И актерщик тот, выгоняли которого, в Америке… тоже ей все – искусна, искуста!.. Да он-то хитрый, своего не упустит, а она разиня, жизнь-то ее и обобрала. Хорошо… Он ей – полная воля вам, учитесь, – все уговаривал. Одни мы в квартире были. Я в столовой солдатикам варежки вязала, а они в рукодельном салончике. Слышу – стукнулось об пол чтой-то… гляжу в щелку, а он на коленях перед ней! А она сидит на креслах, чисто царица грозная, в глазастую шаль закуталась, как кукла спеленута, – хоть бы что! Видно мне ее в зерькале, как она пустыми глазами смотрит. А бе-элая сидит, губки поджала… а он на нее, как на икону, молится. Такое меня зло взяло… – будто это она теятры представляет. Все, бывало, с бумажкой перед зерькалом вертится, наговаривает бо-знать чего, язык выламывает. Да еще меня спросит: «что, хорошо я представляю?» Скажу – ничего не хорошо, вся уж испредставлялась, на себя непохожа стала, бормота одна. Она и рада! Вот выламываться начнет, наскрозь все зерькала проглядела. А то руку вытянет, – «Смотри: как из слоновой кости рука у меня!»
«Ну, и что хорошего, – скажу, – у человека кость Божья, а у тебя уж слоновая стала».
Душить меня примется, хохотать. А потому и вышучивала ее, в ум чтобы привести.
В зерькало все мне видно, как она на себя глядится. Он ее молит, – скажите мне последнее слово… – а она ему враспев так, зевает словно:
«Да я еще не зна-ю… да хочу себя уве-рить, люблю или не люблю-у…»
Тут уж он осерчал. Встал и говорит, твердо так:
«А долго это будет, когда вы себя уверите?»
«А это как зависит… может, и год… а может – и пять!..»
Чуть я не крикнула – ах, ты, ломака-ломака! С пеленок ведь ее знаю, шлепала недавно… хороший человек страдает, а она – в зерькало!.. Он походил, пальцами потрещал… А она головку так, и пальчиками перебирает, а сама глазком на него выглядывает. Вот он и говорит:
«Прощайте, и будьте счастливы».
И пошел. А она вдогон:
«Погодите, не уходите…»
Он сразу обернулся, а она на столик показывает:
«Вы забыли… возьмите ваш кулон».
Так он и озирнулся! Сунул в карман, как спички, и пошел, ни слова не говоря. Я ему пальто подала. А картузик он забыл, – на лестнице окликнула, отдала. Только ушел – Катичка ко мне:
«Что, ничего не сказал?..»
«Ничего, плюнул только! – и сама плюнула. – Швыряйся, матушка, прошвырнешься».
«Ах, надоела ты мне, скрипучая улитка!» – мне-то.
Навязалось на язык – улитка и улитка. Плакала от обиды: вот уж и улитка стала, как червь какой. Ходила за ней, ночей не спала, пеленок за ней что, за мокрохвостой, перестирала… – и теперь я улитка! Да знаю, барыня, не со зла она, а с озорства, сердечко у ней доброе… а обидно. Да что, к тому и шло… а вот что людей людями перестали считать.
Вас не было, как царя сместили, а мы всего повидали… как старичка мальчишки с ружьями на грузовике стояком везли, за руки держали, да по шее его, по шее… Без шапки он, лысенький, прикрыться нечем, а они его держат за руки, и по шее, по шее… Никто и не заступился, – он, говорят, генерал! Что ж он, не человек? Поди-ка, дослужись до генерала, – не золотарь. Крикнула – «старого человека, живодеры!..» – чуть меня бабы не разорвали. А старичок раньше генерал был, а потом домик рядом купил деревянный, с садиком, и курами на покое занимался. Как царя смещали, хавос-то пошел, бабы у булочной шуметь стали, хлеба мало выдают, немцам, мол, передают. Ну, он вышел к воротам, стал резонить, дурами и назвал. Его бунтари схватили – и давай! Выпустили после, а никто и в портокол не писал, били-то его… полицию уж разогнали. Ходила его утешать, – яички мы у него свеженькие брали для Катички, – он мне и жалится:
«Два сына воюют, а отца тут бьют… – и заплакал в яички. – Теперь нам-старикам помирать надо».
Скоро и помер, в голову ему кинулось. И лучше, помер-то… дальше уж не видал, самого светапредставления.
XV
Ну – улитка и улитка. А то – «выметайся-выметайся», – чисто я пыль какая. Да любит она меня, а к тому говорю, чему ее научили, как с человеком обходиться. Не понимают, барыня… сущую правду говорю. Вот, барыня говорила-то: «для бедного сословия хлопочем!..» – а вон как схлопотали, себя не сыщешь. Умные будто хлопотали, а… с кого спросишь-то! Они из книжек все, жизни нашей не понимают, а книжки плохой, может, человек писал. А ведь я им верила, господам. Из заграницы приедут – вот нахваливают: чи-стый рай там, никого не обижают, все друг дружке вы-кают… и жалованье всем какое, и умные все, и благородные… у нас бы так! Раздумаешься, – несчастные мы какие, а там и бедных нет, нас-то за что обошел Господь!
Повида-ла теперь… в Крыму еще повидала заграничных. Все понятие повидали с Катичкой. Ни в жисть бы не поверила, расскажу вот. Барыня померла, не повидала, как меня, старуху, за ворот… да щеголи-то какие, на острова как нас вывезли из Крыма. Катичка так и ахнула, что они говорят про нас.
Стали нас выпускать… Это уж как мы сколько ден у берега качались, на корабле нас держали, от заразы будто. А которые говорили, – пускать нас не хотят, большевикам сдать чтобы. Ну, решили допустить… исхлопотал нас кто-то. А сколько-то тыщ казаков наших, потом уж это мы узнали, они к большевикам отослали, на муку-мученьскую. Хлебца им пожалели… А нас-то барыня… дочиста ведь ограбили! Мы сколько без хлебушка сидели на корабле, а округ нас на лодках ихние торгаши, хлебцем машут, выманивают!.. «Давай ба-ра-слет… кольцо давай, дипломат давай!..» – с голоду все отдашь. До ниточки раздели, у кого не было запасца. Повидали… Ну, стали выпускать. А мы все напужены, разорены, больные, лица на нас нет, немытые, семьи все поразбились… у того девочка померла, та мужа не найдет, у того мать-старушка кончается… – ну, самые мы несчастные. Да все тошнились, страшные мы расстрашные. Говорили нам – в рай сейчас попадем, так-то нас обласкают, все тут самые образованные. А я-то уж их знала, все пороги у нас обили, в Крыму, из Катички. А на берегу они и стоят, такие молодчики, хлыстами по сапогу бьют. И при них стража с ружьями, – для почета, говорили. Катичка и слышит, понимает ихний разговор… а они думают – все мы неучены, каки-нибудь арапы, не понимаем: «и чего к нам везут сброд этот… корми еще их, изменщиков!» Так Катичка и обомлела. А она огонь-порох, сердца не удержала, и крикни им… истинный вот Господь, она мне потом сказала: