Ивам Шмелев
Няня из Москвы. Роман. Повести и рассказы
Допущено к распространению Издательским советом Русской Православной Церкви
ИС Р14-407-0755 (Няня из Москвы)
ИС Р14-409-0985 (Повести и рассказы)
Текст печатается по изданию:
Шмелев И. С. Собрание сочинений: В 6 т. М.: Русская книга, 2001.
Предисловие
И. С. Шмелев (1873–1956) прожил длинную, трудную жизнь. Потерял горячо любимого сына, который был расстрелян во время красного террора в Крыму. Потерял и свою родину, покинув Россию, где всё напоминало ему об этой трагедии. Живя в эмиграции, И. С. Шмелев пытается восстановить в своем творчестве историческое пространство России, но перед этим он «восстанавливает» свою собственную душу, свою утраченную целостность. Таков духовный контекст романа Шмелева «Няня из Москвы» (1932–1933, Париж).
Само название романа отсылает нас к пушкинской Арине Родионовне, к образу русской няни, хранящей теплоту домашнего очага и традиционный уклад жизни.
В романе борются две стихии – стихия хаоса революционных лет и разрушающейся семьи и противостоящая ей сила созидания и гармонии. Победить разрушение поможет она, необразованная, но освящающая все любовью – старенькая няня Дарья Степановна. Созидание после душевной, духовной и государственной разрухи возможно – пока существуют «няни из Москвы», которых не учили жить «для саморазвития», но которым была дана способность смиренно создавать святость обыденности и целомудрие домашнего очага.
В сборник «Няня из Москвы» вошли также рассказы и повести, написанные в эмиграции. По самым известным произведениям Шмелева – «Богомолье» и «Лето Господне» – мы хорошо помним образ той древней, богомольной, купеческой Москвы, которую он знал еще ребенком. Не забыть ее, не изгладить из своей памяти ни героям Шмелева, ни самому писателю, который говорит: «Полезно оглядываться на прошлое…» Ведь сохранение памяти, эта «оглядка на прошлое», такая мучительная и требующая мужества, рождает покаяние и очищение души. Покаяние – один из мотивов, постоянно звучащих в жизни и в художественном мире Шмелева на протяжении всего периода эмиграции. Оно вызвано глубоким размышлением о том, почему рухнули прежние основы российского мира.
Дьякон из рассказа «Свет Разума» находит причину этого разрушения в том, что люди изменили голосу своего сердца, забыли о душе: «А Свет-то Разума хранить надо? Хоть в помойке и непотребстве живем, а тем паче надо Его хранить… Высший Разум – Господь в сердцах человеческих. И не в едином, а купно со всеми».
В рассказе «Всенощная» русские мальчики-эмигранты, лишенные дома, в приюте при дороге ждут знаменитый квартет Кедрова, который исполнит для них всенощную. Туда, в ночь, в бездорожье, к этим покинутым в чужой стране детям, едут известные артисты и сам рассказчик – и тьма озаряется Светом.
Память очистившейся души помогает Шмелеву воскресить и свой потерянный в России дом. Вот он с Горкиным едет на богомолье Москвой, любовно-возвышенно описывая ее дороги, церкви и часовни. И с неба льется Свет, дающий и старику Горкину, и мальчику неземную радость и неземные силы – идти к личной встрече с Богом (рассказ «Москвой»).
Шмелев показал в русском человеке и страшную тьму (рассказы «Крест», «Кровавый грех»), и то, как маловерные, истерзанные жизнью люди сумели увидеть Господа, склонившегося над этой опустошенной Россией – и, пусть даже не веря в Него, все-таки сделали усилие и протянули к Нему руки.
Рассказ «Милость преподобного Серафима» – история о чудесном излечении самого писателя и укреплении его веры. В судьбе Шмелева это исцеление стало переломным моментом, после которого он дорабатывает свои главные произведения, воскрешая в них образ старой России, своего Дома. Сильнее недозволенной любви оказался Свет Христов, давший силы для творчества и «вечную память» – и иконописцу Илье из «Неупиваемой чаши», и его любимой. И все это было так давно… И так вечно. Шмелев, как его герой, иконописец Илья, писал для нас свою «сокровенную» Россию, свой Дом. Потому что Дом – это место для любого человека, уставшего от шума и суеты жизни, недолговечных и беспорядочных человеческих отношений – уставшего так, что, быть может, помимо его собственного сознания из уст выливается: «Господи!»
Татьяна Радомская
Няня из Москвы
I
..А вот и нашла, добрые люди указали, записочка ваша довела. Да хорошо – то как у вас, барыня, – и тихо, и привольно, будто опять у себя в Москве живете. Ну, как не помнить, с Катичкой еще все к вам ходили, играть ее приводила к Ниночке. Покорно благодарю, что уж вам беспокоиться, я попимши чайку поехала. И самоварчик у вас, смотреть приятно. Вспомнишь-то, Господи… и куда девалось! Бывало, приведу Катичку… – дом у вас чисто дворец был, – они с лопаточками в саду, снежок копают, а меня эконом к а ваша… носастенькая такая у вас жила, – Аграфена Семеновна, ай Агафья Семеновна?… – чайком, бывало, попоит с рябиновым вареньем, а то из китайских яблочков, – любила я из китайских. Тут их чтой-то и не видать… – воды им, что ль, тут нет, и в Америке этой не видала. А как же, и там я побывала… И где я не побывала, сказать только не сумею. И терраска у вас, и лужаечка… березок вот только нет. Сад у вас, правда, побольше был, не сравнять, как парки… грибок раз белый нашла, хоть и Москва. Помню-то? Пустяки вот помню, а нужного чего и забудешь, голова уж не та, все путаю. Елка, помню, у вас росла, бо-льшая… барин лампочки еще на ней зажигали на Рождестве, и бутылочки все висели, а мы в окошечки любовались, под музыку. И всем какие подарки были!.. И все – как во сне словно.
А вы, барыня, не отчаивайтесь, зачем так… какие же вы нищие! Живете слава Богу, и барин все-таки при занятии, лавочку завели… все лучше, чем подначальный какой. Известно, скучно после своих делов, ворочали-то как… а надо Бога благодарить. Под мостами, вон, говорят, ночуют… А где я живу-то, генерал один… у француза на побегушках служит! А вы все-таки при себе живете. И до радости, может, доживете, не такие уж вы старые. Сорок седьмой… а я – больше вам, думала. Ну, не то, чтобы постарели, а… погрузнели. В церкви как увидала – не узнала и не узнала… маленько словно постарели. Горе-то одного рака красит.
А уж красивые вы были, барыня… ну, прямо купидомчик, залюбуешься. Живые, веселые такие, а как брилиянты наденете, и тут, и тут, и на волосах, – ну, чисто царевна-королевна! Нет, не то чтобы подурнели, вы и теперь красивые, а… годы-то красоты не прибавляют, до кого ни доведись. Барин-покойник скажут, бывало, про вас Глафире Алексеевне, – «уж как я расположен к Медынке с Ордынки!» – так вся и побелеет, истинный Бог. Ну, понятно, ревновала. А как и не ревновать… сокол-то какой был, и веселый, и обходительный, и занятие их такое, при женском поле все, доктор женский! Только, бывало, и звонят, только и звонят, – прахтика ведь у них была большая. И это случалось, вздорились, и меня в ихние разговоры путали, Глафира-то Алексеевна. Я еще до Катички у них жила, от мамаши с ними перешла, в приданое словно, – уж как за свою и считали. А помирал когда барин, – Глафира Алексеевна… это уж в Крыму было… Ну, что покойников ворошить, Царство Небесное, Господь с ними.
И малинку сами варили, барыня? Мастерицы вы стали, обучились, – ягодка к ягодке, наливные все. А то и не доходили ни до чего. А чего и доходить, прислуги полон дом был. И дома редко бывали, гости вот когда разве, а то теятры, а то балы… Ниночку замуж выдали… так, так. Письмецо Катичка читала, в Америке этой получили. Да маленько словно порасстроилась, попеняла, – «все вон судьбу нашли, одна я непритычная такая, мыкаюсь с тобой, с дурой…» Да нет, любит она меня, а это уж так. Не ей бы говорить, отбою от женихов не было, так хвостом и ходили, и посейчас все одолевают. Да что, милая барыня, и никто ее не поймет, чего ей надо, такая беспокойная. Уж и натерзалась я с ней, наплакалась…