Подвязали растрепанные густые волосы обрывком шнурка из кед. Подсадили аккуратно Шплинту на закукорки. Он придерживал её за ноги. Холодные руки негаданной ноши болтались у него на груди.
Пошли дальше. Не доходя до станции, решили остановиться в старом полуразрушенном домике – небольшой летней дачке с огородиком под картошку, «законсервированной» на зиму маленьким навесным замком на ветхой дверце с облупившейся краской.
Свернули петли. Вошли в избушку и положили девушку на широкую трёхдосочную лавку, подложив ей под голову рюкзак с куревом вместо подушки. В избёнке ничего, кроме стола и лавки, из мебели не было.
Пьяная знакомица свернулась на крашеной лавке калачиком и заснула.
Хотелось жрать. Животы у всех уже урчали от голода. Даже курево не спасало.
– Ну чего, пацаны, кто пойдёт за хавчиком на станцию? Я бабки даю, – предложил Швед, вытаскивая из кармана брюк наворованную в киоске мелочишку. – Три полтинничка, я думаю, хватит. Плюс десюнчики. Хватит затариться. Там магазинчик есть железнодорожный продуктовый. Купить надо килек в томате, хлеба и заварки с сахаром. Ужик, кидайте жребий со Шплинтом. Я остаюсь.
Кинули Жребий на спичках. Вышло идти Шплинту. Он взял деньги и пошёл по насыпи в сторону станции со странным русским названием Кобельки, которая была следующей после нашей ограбленной Горловки. Дело было к полудню. Яркое солнце расплескалось по золотым листьям деревьев. День обещал быть погожим и тёплым. Я немного проводил его вдоль насыпи. Подождали, пока промчится мимо нас очередной поезд, на этот раз товарный, и я попросил Шплинта:
– Зелёнки там спроси у кого-нибудь. Надо её помазать. И на ноги ей сопри чего-нибудь. Не таскать же её вечно на себе. Пойдёт сама, – без надежды бубнил я ему под ухо.
– Попробую.
Шплинт ушёл. Как потом рассказывал, долго брёл вдоль насыпи, покуривая, пока перед глазами не открылись первые станционные домишки. У одного из них на пороге перед дверью увидал какие-то старушечьи опорки. Забежал через калитку, схватил и сунул за пазуху. Побежал по улице в поисках магазина. Никто его не зацепил взглядом. Про магазин Шплинту рассказывать было неинтересно. Там ведь пришлось всё покупать за деньги…
А мы со Шведом стали разводить костёр. Благо лес рядом. Сухих ёлок на каждом шагу сколько хочешь.
Сидели на корточках у костерка посреди перекопанного под лопату крохотного участка. Ждали Шплинта. И мечтали.
– Эх, сейчас бы картохи спечь. Да с салом пожевать, – раскатывал губы Швед. – Мне, бывало, мамка-покойница сала нарежет на большую горбуху черного хлеба. А картошку я сам на двоих напекал за фермой. Сало мягкое. Картошечка горячая. С хлебушком самое оно…
Швед бросил в огонь окурок и покачал белобрысой головой, поджав губы, словно отбрасывая от себя какие-то нехорошие мысли о прошлом.
– Когда после смерти мамки стали с бабкой жить, такого уж не было. Ни сала. Ни молока. Ни хлеба. У бабки пенсия – копейки. Сдали меня в интернат…
Голод не давал заснуть. Всё время хотелось есть. Хоть палки грызи. Я нашёл за домиком небольшой куст калины, на верхушке остались грозди. Нагнул ветки, наломал.
Надежда на скорое возвращение Шплинта перебарывала усталость. Разгулялся осенний день. Мы подбрасывали и подбрасывали палки в огонь.
За делом вернулся и Шплинт. С килькой. С чаем и сахаром. С зелёнкой и со стыренной обувкой. И даже с картошкой.
– Я подумал, может, в костре её напечь? Вкусно же! А вы уже и угли приготовили. Правильно! Молодцы, что догадались!
Ели. Было так вкусно, что я этот обед спустя много лет не мог позабыть. И вкус печёной картошки с хрустящей корочкой, и братская могила килек в сочном томатном соусе, и сладкий чай, заваренный из пачки со слоником на воде из лесного ручья, и белый хлебушек, который мы поджаривали до коричневой корки, держа над углями на прутиках, – все это навсегда запечатлелось в моей памяти.
После обеда все наконец заснули – разлеглись вокруг костра на ветках. Мне снилась какая-то необыкновенная лесная поляна, на которой уйма ягод крупной сладкой малины. Я горстями ем малину. И не могу наесться. Затем разбегаюсь – перебирая ногами, лечу над лесом с распахнутыми руками, не боясь упасть. И просыпаюсь.
…Уже вечерело, когда она вышла из избёнки. Я лежал с открытыми глазами. Ребята ещё спали, когда она, очухавшись, с виноватым взглядом стала оглядываться вокруг и, заметив нас, никого не узнавая, испуганно и со стыдом пропищала:
– Мне в туалет надо.
Я показал ей рукой на лес.
– Так иди вон туда – дойдёшь? Или боишься? Вот опорки надень…
Я протянул ей смятые опорки, вытащив их из-под головы храпящего Шплинта.
– Дойду. – Она кое-как обулась и поплелась протоптанной тропинкой за могучие еловые стволы.
Проснулся Швед. Прикурил от уголька сигаретку и сел, почёсывая бока.
– Слушай, Ужик, я чего думаю, зависли мы тут. Валить надо. Ты давай замазывай её, и пусть она катится. Вдоль железки дойдёт до станции. А мы через лес – на шоссе. На попутках будем добираться.
– Хорошо. Сейчас вернётся – предложу.
– Да не балуй. Времени нет. – Швед лыбился своей желтозубой прокуренной улыбочкой, намекая на дурное.
– Чего тут баловать? На ней живого места нет. Зелёнки бы хватило.
Она вернулась к домику, со страхом и любопытством стала разглядывать нас.
– Тебя как звать? – спросил Швед.
– Забава.
– Как? Как?
– Забава. Чего ты? Мать с отцом так назвали. Русское имя. Обычное. Женское.
– Ну, короче, Забава, будем сейчас тобой забавляться. Наш Ужик тебя сейчас зелёнкой помажет, и пойдёшь потом до станции сама.
– А в какую сторону? – Она испуганно посмотрела на нас.
– Туда. – Швед показал в сторону станции, откуда пришёл Шплинт. – Станция Кобельки. Тут километров пять пёхом. Дойдёшь. А нам в другую сторону.
Она закивала. Продолжала стоять.
– Ты хоть помнишь, что с тобой было-то?
– Помню, как в поезде с другом водку стали пить. Помню, вытащил он меня в тамбур проветриться. Потом уже всё…
– Куда ехали-то?
– В Москву. Обещал меня в артистки устроить. Я песни пою в кафешках…
– Певица! – после паузы Швед толкнул меня в плечо. – Веди её. А я богатыря нашего разбужу.
Мы вошли в домик. Я аккуратно расставил пузырьки на лавку. Стал снимать с неё одежду. Она не сопротивлялась. Только дрожала от холода.
– Ты, если будет больно, скажи. Я подую.
– Ладно.
Мазал её исцарапанное тело и дул на болячки. Она прикусывала губы, но терпела. Только зажмуривалась, когда я резиновым колечком от пузырька попадал в самые злые места. Закрасить все болячки зелёнки не хватило.
– Может, ты врачом будешь? – лыбился Швед, когда мы вышли после процедуры к ребятам на улицу. – Смотри, какой санитар! Её покрасил. Сам покрасился.
Я тогда ничего не ответил. Чего отвечать, если человек прикалывается. Через полчаса мы разошлись. Мы пошли в лес, где через пару километров должны были выйти на шоссе. Она, жалобно оглянувшись на нас, робким шагом в опорках не по размеру, уходила вдоль насыпи. Больше я с ней не встречался.
Потом, сидя в игротеке после уроков в интернате, в конце фильма про Красную Шапочку по телику, Швед, показывая на уходящих волков прокуренным пальцем, смеялся:
– Во, ребя, мы от Забавы сваливаем!
Прошло много лет. Швед скитается по тюрьмам – вырезает из дерева красивые вещи. Через телефон выкладывает их в «Одноклассниках». Шплинт после армии пошёл в телохранители к одному известному певцу. Оттуда однажды и позвонил мне. Сообщил, что видел Забаву на сцене. Она теперь певица знаменитая – Забава Лихая. Поёт шансон. Автограф ему дала. Красивая баба. Про тот случай вспомнили. Про меня спрашивала. Я пару раз ходил на её концерты. Но вида не подавал. Нас много. А звезда одна.
Я действительно стал врачом. Наркологом. Не болячки мажу, а лечу алкоголиков. Много их нынче в России-матушке, как много в ней и чу́дных названий, которыми полнится язык наш русский. Стало быть, надо было назвать кому-то этот полустанок – Кобельки. Просто так ведь людьми имена не даются…