Литмир - Электронная Библиотека
A
A
…Геральдику в арифметику
Тот педагог облек.
Ты учила ответики,
Повторяла билетики,
Арифметике поперек,
Сама себе невдомек.
Он скажет:
хрю, ква!
Ты повторишь:
дважды два – халва,
Он скажет:
Кукареку!
Отвечаешь:
Бегу, пеку!
А подымет левую бровь —
Знаешь:
не прекословь, кровь…

И еще другое:

…И эта проволока душ —
Игра в мозгу титанки —
Пустая смерть, которой туш
Играют лесбиянки.
И сочлененья и крючки
(Но этот дом – не мир,
В котором дух надел очки,
Но не закончил пир)…

Как мог автор этих стихов любить Брюсова? А он его, может быть, и не любил в глубине души. Занимался тем, чем можно было «из культурного», – и осторожно продвигал «другое». Это делал добрый доктор филологических наук Джекиль. Стихи же писал какой-то злой, юродивый, брезгливый (и брюзгливый) мистер Хайд – нет, не преступник, не злодей, но и не уважаемый член общества. Похожий во сне Бродского на Ли Марвина, актера с характерным низким голосом и мрачным лицом (амплуа – вестерновый злодей). Вызывающий в подсознании образ кошек, дерущихся с огромной крысой.

То есть не то чтобы Максимов в жизни так уж «второго себя» и прятал. В молодости показывал стихи Заболоцкому (тот сдержанно хвалил), Пастернаку (тот ответил вежливо-равнодушно, собственно, иначе и быть не могло: Борис Леонидович был, как тот чукча, писатель, а не читатель, ничем, его собственному поэтическому пути посторонним, всерьез не интересовался, и со своей стороны был прав). Четверть века спустя показал Ахматовой, та ответила одним из своих клише – «самобытно и властно», а потом вдруг прибавила: «А знаете, неприятные стихи».

Вот это был серьезный комплимент. Этого слова – «неприятно» – у Ахматовой удостоился, кажется, только поздний Георгий Иванов.

3

Надо сказать, что этот джекилевско-хайдовский способ существования был даже типичен для поколения (но только для одного).

Джекиль – интеллигент, ровно настолько советский, насколько в его случае надо (не больше! – так, по крайней мере, самому ему кажется), занимающийся любимым делом, интересным, высококультурным, полезным, окруженный молодежью, которой он рассказывает, «как было раньше». Джекиль может быть искусствоведом (случай В. Н. Петрова), поэтом-переводчиком (случай С. В. Петрова), главным художником «Казахфильма» (случай Зальцмана), писателем-фантастом (случай Гора).

Хайд – тайный автор странных текстов, не соответствующих не только казенному, но и интеллигентскому вкусу, потому что интеллигенция, ровно-настолько-советская-насколько-надо, предпочитает поздних Пастернака и Заболоцкого, Паустовского, Солженицына, Давида Самойлова и пр. Масштабы и амбициозность Хайда могут быть разными, разной может быть и степень его утаенности. Общее одно: в данной культурной ситуации он не для кого и не для чего. И он – пугает.

Эта ситуация принципиально отлична от того, что было раньше и позже. Обэриуты, скажем, или участники независимого культурного движения 1960–1980-х либо не вкладывали в свой официальный труд ни грана души, либо (что случалось гораздо реже, но все же случалось) их официально печатающиеся тексты очень условно отделялись от непечатных. При внешнем тождестве ситуаций, Введенский – это чаще всего первый случай, а Хармс – второй (печатный «детский Хармс» отделен от непечатного «взрослого» жанром, но стилистика одна и – в данном случае это главное! – творческая личность одна)[4].

А Максимов, если бы его спросили, какое занятие для него главное, уж конечно, ответил бы, что наука, и совершенно не покривил бы душой. Впрочем, и Зальцман, скорее всего, не пожертвовал бы своими реалистическими, с легкими следами филоновской школы картинами ради «Щенков» и стихов. И даже Сергей Петров не отказался бы от Бельмана и Рильке – при всем своем очевидном лично-творческом честолюбии. Относительная равноценность, или, скажем скромнее, сопоставимость двух сторон личности при их очевидном расхождении – вот о чем речь.

4

Но вот в этом стихотворении – именно в нем! – происходит удивительная вещь.

Два лица, Джекиль и Хайд, сходятся и взаимно упраздняются. Исчезает все принужденное, что было в первом. Исчезает все темное, нервное, подпольное, что было во втором. Человек и поэт оказывается таким, каким должен был стать, каким был задуман, смелым и высоко-простодушным. Перед последним днем своей жизни. Перед последним днем мира. Перед треугольным глазом Бога.

Стихотворение существует в двух вариантах. Этот печатается по машинописи собрания стихотворений Максимова, хранящейся в отделе рукописей РНБ. По ней напечатано стихотворение в альманахе «Незамеченная земля» (1991).

В посмертной книге 1994 года первая строфа выглядит так:

Искривленной от стыда
Улицы намек…
В ожидании суда
Люди ходят вбок[5].

Словно именно стыд заставлял поэта уйти от полнозвучия, от гула.

Какой текст окончательный? Пока вопрос открыт, у нас есть выбор. Выберем гул.

О чем еще? Ну да – собственно о Лиговке.

Стихотворение написано где-то в 1960-е, а в начале 1980-х во вторых, третьих дворах Лиговского проспекта, давным-давно уже не бандитского, были пустые, нежилые, без огней дома, иногда – настоящие руины в несколько дворов глубиной. Я тогда думал, что они остались еще с войны – сейчас не знаю, так ли. Я считал эти разрушенные места почти что своим личным достоянием и показывал их тем, кому доверял. Или на кого хотел произвести впечатление.

Зачем я об этом сейчас рассказываю? Какое отношение это имеет к Максимову и его стихотворению? Не знаю. Так. Сентиментальность.

Карлуша Миллер

Заметки о Заболоцком

Разночинец [6]

Может быть, именно из-за великолепной безличности своих стихов он так рельефен и представим в быту: по крайней мере, легче представить, как он двигался, говорил, молчал, чем то же – в случае Мандельштама, Ахматовой, Пастернака, Кузмина. Его жизненное поведение даже отчасти не было произведением искусства – если не считать искусством тщательное и напряженное приведение себя к так называемой бытовой норме. Можно лишь предположить, какие патологические бездны стягивал стальной душевный скафандр «Карлуши (или Яши) Миллера», русского-немца, но это была не литературная, а защитная житейская маска, ни от чего, впрочем, не защищавшая. Если что-то и защищало его, то плебейская хитреца, гибкость и покладистость, готовность лишний раз козырнуть участковому, по возвращении из Италии написать антиимпериалистические стишки, поставить на видное место на книжной полке собрания сочинений «основоположников» (чтобы домработница-стукачка доложила куда надо). Но при этом за всю жизнь, кажется, ни одной подписи под чем-то совсем уж мерзостным и унизительным (а Василий Гроссман, чья «жизнь и судьба» драматично скрестилась с судьбой Заболоцкого в 1950-е, чьи вольнолюбивые речи так раздражали пуганого поэта, – он-то покорно подписал в начале 1953-го, вместе с другими «советскими культурными деятелями еврейской национальности», известное обращение), ни одной руки, поднятой на погромном собрании. И почти невероятная стойкость на допросах в 1938-м, спасшая, видимо, жизнь и ему самому, и многим другим. Плебей и рыцарь. Человек сильных чувств и сильных страстей («Дай войти в эти веки тяжелые, в эти темные брови восточные, в эти руки твои полуголые…»), не умеющий и не желающий выражать их в жизни – ни страстей, ни чувств. Эгоцентрик и человек долга.

вернуться

4

Единственное исключение – Олейников как редактор детских журналов (в этой области у него был и интерес, и амбиции, отдельные от его стихотворчества). Но собственное его детское творчество – халтура самоочевидная.

вернуться

5

Осенью 2013 года текстологический вопрос неожиданно прояснился. Окончательная рукопись (слава Богу!) – та, что принадлежала Д. М. Магометовой и передана ею в РНБ. Следовательно – «В ожидании суда бредит городок».

вернуться

6

Впервые опубликовано на сайте «Новая Камера хранения» (28.10.2002).

4
{"b":"622529","o":1}