И если интерес к герметизму в его неоплатонической интерпретации пробудился в Италии во второй половине XV в., то с самого начала следующего столетия он распространился в этой форме на другие страны Европы. Идеологический и культурный авторитет Гермеса Трисмегиста в это время был огромен: постепенно он стал в глазах ученых мужей древнейшим религиозным учителем и пророком, проповедником абсолютного, богооткровенного знания. Его «слова» с благоговением обсуждали в академиях, почтительно цитировали с университетских кафедр, толковали в ученых кружках, политической и религиозной публицистике, календарях, литературных диалогах, в поэзии. Его образ был довольно популярен среди ренессансных художников. Антуан Февр в монографии «Вечный Гермес» иллюстрирует этот процесс такими примерами: «Гермеса-Меркурия, возможно, никогда не обсуждали так, как в шестнадцатом столетии. Эразм в его „Adages“ намекает на это, комментируя выражение „Mercurius venit“ (которое можно перевести как „посыльный ангелов“); он ссылается на свой опыт внутреннего безмолвия, объясняя идентификацию Меркурия с архангелом Михаилом. По Бюде, Гермес был носителем многих принципов Гуманизма и в качестве посредника рассматривался в параллели с Иисусом Христом. В „Хароне“ Джиовани Потано (1491) и в его „Urania“ (в „Opera“, 1505) Меркурий толкует Экклезиаст и высказывает мнение по теологическим вопросам; он обладает огромной эрудицией и говорит о своем собственном рецепте ренессансной литературы»[26]. Такое положение дел длилось почти столетие, и «лишь в конце XVI в. изысканиями выходца из Женевы, известного эллиниста Исаака Кабозона было установлено несоответствие герметических писаний сложившемуся вокруг них мифу. Прежде всего, сомнению были подвергнуты их авторство и давность. В результате они утратили ореол богооткровенных, пророческих книг»[27]. В отличие от Джордано Бруно, помимо И. Кабозона, «многие авторы XVI в. отвергали герметическую магию, к тому времени уже объявленную ересью. К примеру, Лефевр д’Этапль (1460-1537), распространивший герметическое учение во Франции, не признавал Гермеса автором «Asclepius», а неоплатоник Симфориан Шампьер (1472-1539) пытался доказать, что тема магии привнесена в него вставками из Апулея. В XVI в. во Франции, как, впрочем, и в других европейских странах, исключительный авторитет герметического учения основывался, в первую очередь, на его религиозном универсализме, способном сгладить противоречия между конфессиями»[28].
Тем не менее, герметизм не сдавал свои позиции, в том числе и вследствие своей тесной связи с оккультной практикой. Опираясь на переводы и сочинения Марсилио Фичино, в нем видели магическое искусство, овладев которым можно воздействовать на объекты и отношения окружающей действительности с целью получения определенных результатов, в том числе и земных благ, как, например, золота и серебра в результате алхимической трансмутации вещества. Сами алхимические трактаты теперь уже не представлялись тарабарщиной, стимулирующей деятельность спагириков и ловцов быстрой наживы. С точки зрения заново открывшегося неоплатонизма и его интерпретации герметизма, эти произведения заиграли новыми, невиданными смыслами, которые стали более доступны. О демонах, сопутствующих человеку в его жизни, о духах стихий и небесных светил, с которыми можно вступить в контакт, о теургии, животворящей кумиры, писали, вдохновленные герметическими трактатами, самые известные философы Возрождения. Агриппа Неттесгеймский и Теофраст Парацельс доводили до сведения публики способы практического приложения открывшихся заново знаний.
В эпоху Возрождения, как справедливо замечает итальянский историк Эудженио Гарэн, «новый образ человека осознается и приобретает характерные измерения под знаком Гермеса Трисмегиста: он моделируется по очертаниям, прочно зафиксированным в герметических книгах»[29]. Закономерен и весьма символичен тот факт, что «Речь о достоинстве человека» Джованни Пико дела Мирандола, одно из самых ярких и прославленных произведений гуманистической литературы, открывается цитатой из Гермеса Трисмегиста: «Великое чудо, о Асклепий, человек». Антропоцентризм такого рода создавал основу для магического культа человека. «Происходило оживление „герметики“ и „натуральной магии“, широкое распространение „нумерологии“, астрологии и алхимии, идей о пронизывающей все сущее мировой симпатии, красоты, проникающей во все сущее, „силы любовного тока“»[30]. Казалось, что герметические трактаты, насквозь пронизанные идеями «забытого» неоплатонизма, давали возможность увидеть не только глубину, но и высоту пространства мироздания, пространства, в котором человек оказывался в море взаимодействующих с ним сил, доселе не осознанных, не зафиксированных, не описанных и не объясненных. Человек устремляется ввысь, за пределы известного ему мира. На этом фоне совсем неудивителен успех фресок Корреджо, запечатлевших многоярусные конструкции, отражающие «иерархию, где между Богом и человеком помещается срединная зона планет, которой соответствует область воображения и души»[31]. Отображая Дух времени, Корреджо «строит свой мир как воронку, из центральной точки которой мир, бесконечно расширяясь, обрушивается вниз на зрителя, движущегося вверх, из земного мира действительности в мир промежуточной, серединной зоны, выполненной в технике обманки, к вершине видения»[32].
При таком широком распространении герметизма и его влиянии на всю культуру Западной Европы, тем не менее, следует согласиться с М. Элиаде, отмечавшим в «Словаре религий, обрядов и верований», что «в действительности герметизм – всего лишь этикетка, приклеенная на астрологию, магию и алхимию, вырванные из культурной среды эпохи. Оригинальна только космогония из трактата Помайндр. Существование герметического сообщества в первые века н.э. проблематично, а в Средние века может быть только дурной выдумкой»[33]. Из этого можно сделать вывод, что в течение времени необычайной популярности личности Гермеса Трисмегиста за всеми скрытыми, неявно читаемыми текстами, включая алхимические трактаты, закрепилось название «герметизм». В это название вкладывали определенный смысл: относящийся к кругу творений этого «учителя и пророка», и в то же время – «накрепко запечатанный» для тех, кто не способен постичь тексты, написанные символическим языком. Ю. Эвола в «Герметической традиции» писал: «Мы используем термин „герметическая традиция“ в том специальном значении, какой тот обрел в период Средневековья и Ренессанса. Он не будет соответствовать греко-египетскому культу Гермеса, а также отсылать исключительно к учению, представленному в александрийских текстах Герметического Свода. В том смысле, который мы придаем ему в данном труде, герметизм глубинно связан с традицией герметической»[34]. Следовательно, если эту «традицию» нельзя отнести к эллинистическому, высокому герметизму, то она, очевидно, имеет отношение к общей с герметизмом мистической традиции. Однако Ю. Эвола отрицает связь алхимии с мистицизмом, на том, чисто «герметическом» основании, что «герметика – суть подлинная наука, в которой регенерация с первоначальным состоянием не несет никакого „морального“ значения, но является конкретным онтологическим фактом, каковому сопутствуют определенные сверхъестественные силы, проявлением коих, в том числе, может быть пресловутая трансмутация металлических субстанций»[35].
Очевидно, несмотря на видимую целостность герметизма как явления и существование в литературе стойкой «убежденности в неизменности и преемственности того знания, которое мы называем герметизм, или, в более широком смысле, эзотеризм»[36], он, а на деле – скрытые в нем от посторонних глаз фрагменты мистической традиции, – в каждом из отдельно существующих направлений воспроизводились заново и интерпретировалась на разные лады. Параллельно со все большим, с одной стороны, увлечением тем, что приобрело название герметизм, а с другой – попытками развенчать его и низвести до моды на чернокнижие и волшебство, нарастало стремление ученых, таких как, например, Ф. Бэкон, отмежевать новую науку от ее связи с магией. Однако если внимательно прочесть его высказывания, относящиеся к магии, становится понятно, что открещивался он отнюдь не от «всякой магии», а только от магии, идущей из низов, простонародной. Именно ее он называет суеверием, критикует и подчеркивает, что магия бывает разная. Так, в трактате «О достоинствах и преумножении наук», указывая, что цели наук, опирающихся на фантазию и веру, отнюдь не являются неблагородными, он писал: «…астрология стремится раскрыть тайны влияния высших сфер на низшие и господства первых над вторыми. Магия ставит своей целью направить естественную философию от созерцания различных объектов к великим свершениям. Алхимия пытается отделить и извлечь инородные части вещей, скрывающиеся в естественных телах; сами же тела, загрязненные этими примесями, очистить; освободить то, что оказывается связанным, довести до совершенства то, что еще не созрело»[37]. Критиковал Бэкон, в первую очередь, трудности в обучении этим наукам, которое «не является, как правило, открытым, но обставлено всяческими сложностями и таинственностью»[38], требуя раскрытия, «разгерметизирования» магических дисциплин. К магии в целом у него было два существенных вопроса. Первый: «каким образом можно усилить и развить воображение? Ведь если сильное воображение обладает таким огромным могуществом, то было бы важно узнать, какими способами его можно возбудить и заставить превзойти самого себя»[39]. Второй вопрос был связан с христианской этикой. «Если, – писал Ф. Бэкон, – наконец, эти обряды используются совершенно искренне для такого усиления, как своеобразное чисто физическое средство, причем нет никакого, даже малейшего, помышления о том, чтобы привлечь с их помощью силы злых духов, все же такие обряды должны считаться недопустимыми, потому что они противоречат словам бога, осудившего человека за его грех, – „В поте лица будешь добывать хлеб свой“, и грубо попирают их. Ведь такого рода магия ставит своей целью с помощью нескольких легких и отнюдь не мучительных действий получить те замечательные плоды, ценой которых по воле божьей должен быть труд»[40]. Оба эти вопроса актуальны для многих культур мира и по сей день.