Дым накатывался жаркими волнами, но он уже привык к вони, перестал замечать ее. Слезы больше не тревожили, – тихо сочились из глаз. Он ощупал бок, царапнул пальцами, взглянул и обнаружил, что сплошь, с головы до ног, облеплен чем-то желтым.
Только теперь уже знал – это пепел.
Огляделся вокруг. Пологие дюны, наносы, длинными косами уходившие в реку, земля, на которой он сидел, пыль, которую гнал и гнал ветер, вода, с плывущими по ней кусочками черного угля, с длинными полосами мути, густой тяжкий воздух, – все было одного цвета…
Он зачерпнул горсть и увидел – среди тускло поблескивающих песчинок куда больше того самого серо-желтого, что когда-то, как и он сам бродило по берегу и пило воду из реки.
Покойники плыли над головами, раскачивались на своих носилках в такт шагам. Там и сям виднелись заранее подготовленные уложенные кучами дрова. Вокруг стояли, сидели, лежали, бродили, галдели, распевали гимны, что-то жевали… В ослепительно-оранжевой одежде браминов, в невообразимых лохмотьях, в джинсах, в повязанных на бедрах тряпках, в непромокаемых куртках, надетых на голое тело, в белых дхоти, и в том, чему, названья он не знал, и попросту без ничего.
Иные были покрыты язвами, иные имели искривленные конечности, иные на костылях. И все омывались в реке, и пили из нее. Многие имели вид клошаров. Они слонялись по берегу, тыкая палками в мусор, и казалось, выуживали оттуда что-то. Какой-то черный огненноглазый мужик, сыпал в реку золу из большой корзины, потом весело бежал к догоревшему уже костру и там снова насыпал, загребая руками. Другой деловито искал в голове у своего соседа, величавого белобородого старика.
Банда попрошаек обитала тут же. Завидя его, не проявили никакой враждебности, даже интереса… Они собирались к вечеру, варили что-то в большом жестяном чайнике. Оттуда несло сытным парком. Его потянуло к их живому костру, но подойти так и не решился.
Ночью собаки прибивались к людям, образуя один теплый тихо сопящий ком.
И никто из тех, кого он видел, даже больной, доходивший в тенёчке под бортом причаленного к берегу судна, не подавал никаких признаков паники. Мухи облепили остатки какой-то еды, что помещались рядом на куске газеты, садились на его серое влажное лицо, заползали в открытый рот, а он лишь мелко дрожал и вздыхал.
Мучительны были пробуждения. В эти мгновенья он ненавидел дневной свет. Обхватив голову, старался спрятаться в собственные руки. Сознание отказывалось принимать окружающее. Какое-то время лежал, набираясь сил, а когда наконец открывал глаза ему казалось, что он – единственный ребенок на планете взрослых.
Желудок между тем работал исправно. И это было непостижимо – ведь он почти ничего не ел! Опухоль во рту стала спадать, хотя язык болел непрерывно.
Голый как-то раз поутру вдруг ожил, медленно потянулся, руками расцепил переплетенные ноги. Встал, отряхнул пыль. Вытащил из песка какую-то желтоватую костяную плошку и пошел к берегу. Там он долго мылся и выпил воды, зачерпнув своей странной посудиной.
Лежа на песке и глядя на голого, он подумал, что видимо, перепугался зря.
«Хелп ми! Ай эм туэрист!» – через пару дней можно попытаться, отыскать полицейского, – должны же они где- то быть…
Словно в бреду, двигался он вдоль берега, без чувств, без мыслей – одна лишь саднящая, обожженная солнцем кожа, да ноющий желудок. Но что-то, неизвестное до того, проснулось вдруг, зажило в нем какой-то отдельной, совершенно самостоятельной жизнью. Цепкое внимание схватывало мгновенно: плывет по воде, валяется на песке, вон там собаки раскапывают, – съедобное!
Никак не мог заснуть. Этой ночью жутко кусались москиты. Казалось, в кожу втыкают окурки. Встал и пошел к воде. Искупался. Потом долго смотрел на воду.
Чадно мерцали костры, их отсветы тянулись вверх по реке, и эта цепочка казалась бесконечной.
Долетало издали гудение грузовиков, кричали неведомые ночные птицы, потом кто-то врубил музыку и стал подпевать диким сорванным голосом…
Он больше не боялся умереть, как в начале, на песке, от желудочно-кишечных инфекций, о которых рассказывали в больничной кассе. Другая, куда более жуткая перспектива разверзлась перед ним, – остаться навсегда тут, в этой стране, в этой неведомой и невообразимой жизни.
Он уже смутно догадывался, что если даже чудом вернется к себе, в свой магазин, в свою квартиру, все останется таким, как сейчас: едва слышное биение сердца, да вереница тусклых огней, уходящая в темноту.
На шестой день, купаясь, он заметил плывущую по воде длинную гирлянду желто-оранжевых цветов, выловил и нацепил на шею – в три оборота. На гирлянде увидал червяка. Тот, держась четырьмя задними лапками, изгибался крутой дугой, потом рывком распрямлялся и хватался двумя передними, а потом, снова сгибаясь, подтягивал зад. Затем процесс возобновлялся. Червяк был здоровенный, примерно, в палец длиной. Он не стал снимать его.
А в полдень явились они, – небольшая группа, в сопровождении гида-индуса. Один, худощавый мускулистый очкарик, не замолкая, бубнил что-то и беспрерывно щелкал камерой. С ним была тощая, спортивного вида девица в сверкающих черных леггинсах.
«Смотри, смотри! – зашептал ей очкарик, – настоящий садху… он тут медитирует… Знаешь, им, этим, которые тут, можно все есть, и вообще все, понимаешь? И даже алкоголь!»
То были соотечественники. Они говорили на том самом языке, какой он слыхал двенадцать дней назад, когда экипаж прощался с пассажирами, у них были такие доброжелательные, будто давным-давно знакомые, лица.
В одно мгновение он позабыл все. Глаза его увлажнились слезами радости, уже уперся было руками в землю, привстал… Но не сдвинулся с места.
В каком-то оцепенении сидел на песке глядя, как они переговариваясь и фотографируя на ходу, медленно удаляются. Наконец заурчал мотор.
Поднялся и побрел к реке. Долго стоял, глядя на медленно уплывающий к горизонту сор, сцепив перед грудью руки.
– Я бельгиец! – шептал он, прислушиваясь, – я бельгиец… мне нужна помощь, не могли бы вы… Не могли…
Слова звучали вполне отчетливо.
Через некоторое время увидел собак. Неспешной рысцой они двигались вдоль кромки воды.
Рябой пес вдруг обернулся и вильнул хвостом.
Освобождение
В такое место хорошо привезти стукача и вышибить ему мозги из обреза охотничьего ружья. Труп можно не закапывать – в пять утра заревут бульдозеры и обрушат вниз тонны ломаных бетонных панелей, битого кирпича, стеклоблоков, скрученной арматуры и старых автомобилей. Все это повезут сюда двадцать четыре двенадцатитонных муниципальных самосвала, а мы с моим сменщиком круглосуточно будем сторожить-охранять, чтобы, не дай бог, чего не унесли…
Седой каблан[4] Моти Вайс получит от муниципалитета 21 шекель за час. Семь возьмет себе, семь отдаст чиновнику, который ему помог, и семь – нам с Ибрагимом. Пять раз в день Ибрагим встанет коленями на коврик и возблагодарит Аллаха за свои три с половиной. Это хорошие деньги – почти полтора доллара! Можно купить сандвич с туной, хумусом и соленым огурцом. Можно купить порцию фалафеля и брать к нему из тарелочек сколько съешь жареного перца, чипсов, маслин и прочей сжигающей внутренности закуски – если ты не мудак и заранее набрал в туалете бутылку воды. Иначе придется взять четвертушку минералки – еще три пятьдесят!
Квартиры у меня не было – зачем она, когда можно ночевать на работе. В чудном железном контейнере: койка, стол-стул, табурет. Посуда есть, вода подведена – кран приделан почему-то снаружи, а если его отцепить и пластмассовый шланг прикрутить проволокой к навесу, то вот тебе душ! Отсутствие прочих удобств возмещалось избытком свободного места – горы мусора громоздились по краю ущелья на сотни метров вокруг, и никто не препятствовал отправлению естественных надобностей человеческих, в том числе и духовных – живи да радуйся! Но это – если ты умный человек, а я переживал. У меня распалась семья. Я не замечал ни крана, ни койки, ни того, что было тихо, и с шести часов, когда я заступал, ни одна живая душа даже не приближалась к свалке.