Начальника звали Воля Петрович Князев. И если имя-отчество достались по месту рождения, как это принято в вологодском краю, то фамилию ему поменял светлейший, обратив в признак принадлежности господину. Выцветшее со временем аккуратное клеймо Лучезавра на лбу начальника тюрьмы было прикрыто чёлочкой, но волосы с годами поредели и практически не скрывали шрам. Воля Петрович был реликтом одного из проектов, которые светлейший за время своего княжения расплодил во множестве. Проектом «Князев» была закупка квалифицированных рабов и расстановка их на управленческие должности. Высокопоставленный раб мог распоряжаться свободными людьми, большими денежными средствами и даже иметь своих рабов, но при этом всецело оставался в руках господина. Чтобы держать раба на коротком поводке, не надо было собирать компромат, искать особый подход или связываться родственными узами. Достаточно было иногда напоминать о существовании невольничьего рынка. Рабу не требовалось повышать денежное содержание сверх жизненно необходимого из опасения, что он перебежит к конкуренту или просто захочет уехать в деревню и завести козу. Раб, бросивший должность, мигом превращался из хозяина в добычу охотника за беглыми и вообще в добычу любого мужичка, способного на насилие ради получения награды от владельца потерявшейся вещи.
Когда на ответственной должности стояло пусть наделённое властью, знающее дело, умеющее управлять людьми, но всё же имущество, а не человек, это существенно облегчало жизнь.
По разным причинам рабов на ответственных должностях у новгородского князя практически не осталось, однако хитрый и осторожный тюремщик, верой и правдой служивший Лучезавру, ещё уцелел. В своей цитадели на отшибе Святой Руси он оставался полновластным хозяином.
Выгнали чертей из хозобслуги, затворили двери, сели за стол. Прислуживать остался завхоз. Раб раба прослыл настолько доверенным, что Князев не чурался вести при нём разговоры на государственные темы. С обиняками, конечно.
– Ваше прибытие, господа! – Начальник тюрьмы поднял гранёный стопарь чистейшего хрусталя звономудской выделки.
Выпили. Выдохнули. Навалились на горячее.
– Князь написал о тебе, – Воля Петрович вытянул из кармана галифе большой белый платок, промокнул взопревшую лысину. В первач не пожалели сыпануть перцу, он давал дрозда. Первая же рюмка взрывалась в животе, адский огонь требовал срочно закидать его пищей, но и она была от души сдобрена приправами, так что пронимало до самой селезёнки и немедленно хотелось накатить ещё. Завхоз быстро наполнил стопари. – Ты боярин из Тихвина. Я знаю, куда ты идёшь. У меня здесь содержатся басурмане. Можешь с ними поговорить о своём. Они тебе расскажут много интересного.
– А светлейший знает, что они знают? – Щавель степенно утёр усы, хотя у него внутри всё горело.
– Из Новгорода приезжали их допрашивать. Постоянно приезжают, – кивнул хозяин централа. – Ты спросишь у них своё. За дорогу и что тебе ещё нужно. Басурманских лазутчиков часто ловят. Но они наши, русские, ничего о тех краях не ведают. Настоящих, из-за речки, нечасто принимаем, но есть кое-кто, – Князев подмигнул, и это так не вязалось с его манерой говорящей коряги, что в бесстрастном взоре Щавеля загорелась тусклая искорка интереса. – Это загадка. У каменного попа да железны просвиры, во рту желчь, из глаз искры?
– Светлейший откровенен с тобой, гражданин начальник Воля, – смиренно молвил Щавель.
Карп ухмыльнулся и махнул завхозу, дескать, банкуй, не отлынивай.
– В чём отгадка?
Литвин по очереди озирал компанию, но ответа не дождался.
– Тебе Лузга потом скажет, – обронил командир. – Он крепко в теме.
«Не уважают! – металось в голове обделённого пониманием сотника. – Трут о чём-то промеж себя, а меня за мальчика держат».
– У стен есть уши, – примирительно сказал Щавель.
– У холмов есть глаза, – продолжил Карп.
– А язык доведёт до цугундера, – закончил Воля Петрович.
При этом достигшие полного согласия мужи удовлетворённо заулыбались, а не знавший известной поговорки сотник обиделся. Стиснул зубы, но, чтобы не показать виду, вымученно растянул губы в стороны и стал похож на дрессированного голодом волка.
– Пленные басурмане – это хорошо, – взгляд Щавеля сделался стылым, старый лучник к кому-то примеривался. – После обеда ты найди мне пачку бумаги и карандаш да подай самого преступного лиходея.
– Сделаем, – с заметным довольством сказал начальник тюрьмы и хотел что-то добавить, когда его прервал стук в дверь.
– Запусти его, – рыкнул он завхозу. – Кто ломится?
Ломился вольнонаёмный офицер с красной повязкой дежурного помощника на левом рукаве кителя.
– Разрешите доложить, заключённые объявили голодовку. Мечут шлёнки с баландой через кормушку. Баландёру рыло обварили, он на больничке.
– Ужин не готовить, – распорядился начальник тюрьмы и положил себе на тарелку истекающий жиром кусман из серёдки печёного язя. – Хотят голодать, пусть голодают. Не стой в дверях. Иди сюда, возьми пирожок.
* * *
Лучики тепла доверчиво глядели в окно одиночной камеры. Асгат Шарафутдинов по кличке Соловей стоял у решки и смотрел через реснички на волю. В душу лезла грусть, опять щемило грудь, и Соловей растирал её по кругу.
Заточение в каменном мешке медленно убивало его. Соловей был слишком велик, могуч и тяжёл, чтобы сиднем сидеть без глотка свежего воздуха. Сердце он начал чувствовать через месяц заточения. Скудная кормёжка, жестокий режим содержания и цепные псы режима не добавляли здоровья. Владимирский централ пил жизнь вёдрами. Лежал на сердце тяжкий груз, он давил, и давил ощутимо.
Через брешь на месте выломанной нижней планки жалюзи Соловей выглядывал во внутренний двор тюрьмы. Под окнами сновали зэка, чёрт разгонял метлой лужу перед виселицей, с пищеблока потягивало душком совершенно не халяльной баланды. Однако Соловей радовался, что здесь хоть это-то, но есть. Могло не быть вообще ничего. И даже не трюм, а чернота небытия или что там бывает по ту сторону? Не долга была его прошлая весна, когда капитана пограничных войск Асгата Шарафутдинова во время глубинного разведрейда повязали дикие урыски и в кандалах доставили в этот адский каземат. С тех пор был внимательный дознаватель, хороший, плохой и злой следователи, дыба, плеть и пресс-хата. И даже «музыкальная шкатулка», когда за дверью камеры сутками напролёт один бард сменял другого. Это изуверство урысов капитан Шарафутдинов вспоминал с особым содроганием. Разумеется, он рассказал всё. Здесь умели вынимать душу. Однако на многие вопросы капитан погранвойск ответа не знал. На курсах усовершенствования, когда его взяли в разведку, учили, что никакие ништяки и никакой пресс не достанут из человека того, чего в нём никогда не было. Шарафутдинов и не выдал лишних тайн, в которые его не посвящали.
Теперь, когда заклацал замок хаты, душа Соловья ушла в пятки. «На допрос, – понятки были без вариантов. – До конца жизни будут колоть, свиньи вонючие».
– На выход, без вещей.
В проёме торчали два рослых цирика с толстыми дубовыми дубинками. Соловей помрачнел, шагнул за порог.
– Руки за спину, лицом к стене! – залаяли надзиратели.
Шарафутдинов повернулся, на запястьях защёлкнулись конвойные наручники на жёсткой сцепке. Выводной закрыл камеру. Шарафутдинова взяли под локти.
– Пошёл.
– Меня куда? – на всякий случай поинтересовался Соловей, вдруг скажут.
– Имать верблюда.
Со сменой сегодня не повезло.
– Шевели копытами! – Цирики вздёрнули скованные за спиной руки, и Соловей, опасно накренившись, побежал по лестничному трапу. Вниз, вниз, мимо первого этажа с оперчастью.
В подвал.
Согнутого пополам Соловья ввели в допросную. Тормознули.
– Ноги шире! – последовал пинок по щиколотке.
Соловей расставил ноги и, глядя в пол, выпалил привычной скороговоркой:
– Осуждённый Шарафутдинов Асгат Сарафович, две тысячи триста первого, сто пятая, сто шестьдесят вторая, двести семьдесят шестая, пятьдесят, начало срока двенадцатого ноль четвёртого две тысячи триста тридцать третьего, конец срока двенадцатого ноль четвёртого две тысячи триста восемьдесят третьего, здравия желаю, гражданин начальник.