Начать хотя бы с того, что теперь до работы мне приходилось добираться полтора часа. От Ладброук-Гроув дорога занимала не более тридцати минут, и в моем распоряжении было метро и множество автобусов. Избалованная жизнью в Лондоне, я отвыкла ездить каждое утро на электричке. Отвыкла от того, что можно опоздать на поезд, а следующего придется ждать двадцать минут.
Когда-то давно я владела этим искусством — ежедневно ездить из пригорода в город и обратно, но, слишком долго прожив в Лондоне, я растеряла свои навыки. Я забыла, как по запаху на станции вычислить, что электричка подойдет через минуту и что у меня нет времени купить газету, забыла, как по дрожанию рельсов определить, что отменили три электрички подряд и что если я хочу попасть на четвертую, мне надо начинать работать локтями и коленями. Раньше я делала это почти инстинктивно, я была единым целым с поездами, машинистами и пассажирами — единым механизмом, работавшим гармонично и слаженно.
Но это было раньше. Теперь мне приходилось вставать ни свет ни заря, и даже если я приходила на станцию вовремя, все равно у меня не было гарантии, что я не опоздаю на работу, потому что всегда существовал риск, что электричку отменят, что на рельсы налипнут листья, что кто-то оставит в вагоне бутерброды и их примут за бомбу и тому подобное.
На работе я весь день беспокоилась, не случилось ли что-нибудь с папой. Потому что довольно скоро я узнала, что его, как ребенка, нельзя оставлять одного. У него, как у ребенка, не было чувства страха и чувства ответственности, он не мог оценить, каковы могут быть последствия его действий. Например, он не видел ничего страшного в том, чтобы, выходя на улицу, оставить дверь дома открытой. Не просто не запертой на ключ, а широко распахнутой. Конечно, воровать у нас было почти нечего, но все-таки.
Сразу после работы я мчалась домой, потому что почти каждый день там меня ждал тот или иной кризис. То папа засыпал, набирая ванну, то забывал выключить газ под кастрюлей, то ронял сигарету на ковер. Другими словами: вечерами я больше не могла пойти куда-нибудь с друзьями выпить или поужинать. Я не думала, что для меня это так важно, но, лишившись такой возможности, я поняла, как мне этого не хватает.
То, что я не гуляла нигде допоздна, совсем не означало, что я высыпалась. Примерно посреди ночи папа будил меня, и мне приходилось вставать и помогать ему.
Потому что он писался в кровать.
Это случилось в первую же ночь, что я провела под крышей родительского дома. Папа разбудил меня где-то часа в три ночи и рассказал, что случилось.
— Прости, Люси, — бормотал он с горестным видом. — Прости, прости меня.
— Все хорошо, — остановила я его. — Не надо извиняться.
Мое сердце чуть не разорвалось при виде папы в таком беспомощном состоянии. «Я не вынесу этого, я не вынесу этого, — думала я в отчаянии. — Господи, помоги мне пережить эту боль».
Оглядев папину постель, я поняла, что спать он там не может.
— Ты иди ложись в комнату Криса и Питера, а я пока… приберу твою кровать, — предложила я.
— Хорошо, — согласился папа.
— Ну так иди, — подтолкнула его я.
— А ты не сердишься на меня? — робко спросил он.
— Сержусь? — воскликнула я. — Почему я должна сердиться на тебя?
— Значит, ты придешь пожелать мне спокойной ночи?
— Ну, конечно.
И он улегся в старую кровать Криса, натянув одеяло до подбородка, а я пригладила его взлохмаченные седые волосы и поцеловала его в лоб. Меня переполняло чувство гордости: я так хорошо ухаживала за своим папой! Никто не справился бы лучше меня.
Когда он заснул, я сняла с его кровати мокрые простыни, а потом принесла таз с горячей водой и мылом и, как смогла, вымыла матрас.
На следующее утро к моей гордости примешалось некоторое беспокойство: проснувшись в кровати Криса, папа долго не мог понять, где он, и не знал, как он там оказался. Он ничего не помнил о том, что произошло ночью. В целом же весь этот эпизод я списала на то, что папа слишком расстроен уходом мамы, и предполагала, что этого больше не повторится.
Но это повторилось. Более того — это повторялось почти каждую ночь. Иногда два раз за ночь: сначала папа писался в свою кровать, потом — в кровать Криса. В таких случаях я переводила его на кровать Питера.
Папа всегда будил меня, когда это случалось, и в первые дни я вставала, чтобы утешить его, уложить на сухую постель и убрать мокрое белье. Но потом усталость стала брать свое, и ночную уборку я перенесла на утро (оставлять мокрые простыни на кровати до вечера было нельзя, и, разумеется, не было и речи о том, чтобы попросить помочь папу). И поэтому будильник пришлось ставить еще на полчаса раньше, хотя я и так вынуждена была вставать в несусветную рань. Ночью же, когда папа приходил ко мне сообщить о своей беде, я просто просила его перейти на другую кровать. Правда, этим дело не ограничивалось. Ему было очень стыдно, и поэтому он обязательно хотел поговорить со мной, сказать, что он не хотел, и убедиться, что я не сержусь. Иногда он сидел рядом со мной и час, и два, плача, говоря, что он пропащий, несчастный человек, обещая, что больше он так делать не будет. А я от усталости и недосыпания порой не выдерживала, теряла терпение и срывалась. И тогда он огорчался еще больше, отчего меня заедали угрызения совести и я окончательно не высыпалась. Что означало, что в следующий раз у меня было еще меньше терпения…
И где-то на задворках моей памяти зашевелились слова, сказанные моей матерью: о том, что папа был алкоголиком. Мы с ним теперь жили вместе, и я видела, сколько он пьет. Оказалось, он пьет очень много. Больше, чем во времена моего детства.
Но я решила закрыть на это глаза. Ну да, он много пьет. И что с того? Его ведь только что оставила жена, у него есть все основания много пить.
Глава шестьдесят девятая
Моя жизнь быстро вошла в новую колею. Сразу после работы я бежала в прачечную, чтобы забрать постельное белье, сданное туда утром. Потом я готовила ужин и мчалась улаживать очередной кризис: папа непрестанно что-то жег, ломал или терял.
Не могу сказать точно, когда моя усталость переросла в недовольство. Я так стыдилась этого чувства, что умудрилась некоторое время скрывать его даже от самой себя.
Я начала скучать по моей прежней жизни.
Мне хотелось ходить куда-нибудь по вечерам, выпивать, допоздна не ложиться, меняться одеждой с Карен и Шарлоттой, сплетничать о молодых людях и размере их пенисов. И мне не хотелось быть все время начеку, все время думать о папе.
Да, я всегда мечтала быть самым нужным, самым дорогим человеком для папы и мечтала заботиться о нем. Но у меня не получилось. Забота о нем перестала быть вызовом и превратилась в бремя. К тому же я отлично осознавала, что, будучи молодой женщиной, я совсем не была обязана отдавать ему свою жизнь.
Но я бы предпочла умереть, чем признать это.
Вести хозяйство для двоих оказалось гораздо труднее, чем для одной себя. Труднее не в два раза, а в три. Или в десять. И денег на это требовалось гораздо больше.
Довольно скоро передо мной с неожиданной остротой встал финансовый вопрос. В прошлом я считала, что у меня с деньгами проблема, если я не могла купить себе новую пару обуви. Теперь же я поняла: проблема — это когда не на что купить еды.
И впервые в жизни я стала бояться — по-настоящему бояться — потерять работу. Все изменилось, ведь теперь я жила не одна. Я отвечала за другого человека.
Легко быть щедрым, когда у тебя много денег. Я всегда считала, что для папы мне ничего не жалко. Я думала, что отдам ему последнюю рубашку (пусть даже очень хорошенькую, из лайкры). Жизнь показала, что это не так. Стоило появиться первым денежным затруднениям, и я стала жалеть деньги. Меня стали раздражать папины просьбы, когда он, провожая меня, еле волочившую нога, на работу, говорил: «Люси, милая, оставь мне немного денег. Хорошо бы десятку». Меня раздражала необходимость беспокоиться о деньгах. Меня раздражало то, что я не могла ничего потратить на себя.