— Мельдуй[38], — приказал Скалка сурово, наперед зная, что ничего нового не услышит и сегодня. Войцек чуть заметно вздрогнул, отчего черные перья на каске тоже дрогнули и, словно от страха за своего хозяина, продолжали дрожать мел- кой-мелкой дрожью, пока тот рапортовал хмурому коменданту.
— Их мельде гегорзам[39], — начал Войцек свой трафаретный, каждое утро повторяющийся рапорт сначала на немецком, а затем на польском языке. — Проводил, прошу пана, свои наблюдения, согласно с вашим, пан подполковник, приказом.
— А результаты? — поинтересовался Скалка. И, не дожидаясь ответа, с недовольной миной сам же ответил: — Те же, что и обычно, не так ли?
— Так точно, прошу пана подполковника, — ответил не моргнув глазом Войцек.
«Он что — идиот? — подумал комендант. — Или, может, меня за дурака принимает?»
— Ты хоть понимаешь, Гура, мое да и свое положение?
— Стараюсь понять, прошу пана подполковника, — так же четко ответил Войцек.
Скалка откинулся грузным телом на спинку кресла. Вздохнул, обращаясь мысленно к богу: «Неужели ты, всевышний, не видишь, как страдает комендант поветовой жандармерии?» И тут его мозг опалила невероятная и, однако же, вполне реальная догадка:
— Признайся, Гура, ты, случаем… — Скалка подался вперед, уставился в непроницаемое лицо жандарма, — случаем, не влюбился в нее?
Войцек внутренне содрогнулся, но продолжал стоять как окаменелый, по стойке «смирно», лишь высокие черные перья на каске не переставали дрожать.
— Ну, чего молчишь? — чуть слышно, но с ноткой угрозы спросил после паузы Скалка.
— А разве о таком говорят, прошу пана подполковника? — тоже чуть слышно, опустив голову, проговорил сконфуженный Войцек. Он не ожидал подобного допроса, был ошеломлен им и стоял беспомощный, растерянный, точно путник, сбившийся с тропки в непроницаемом тумане.
— Ясно, Войцек, ясно. — Скалка тяжело поднялся из-за стола, обошел его, спокойно, по-деловому забрал карабин из руки жандарма, поставил его в угол за шкафом, где стояло его личное оружие. — Ты нарушил присягу, и теперь, по законам военного времени, тебя ждет суровая кара. Ведь это ж какой позор, Войцек, какой позор! — воскликнул комендант, поднял над головою руки. — Жандарм влюбляется в революционерку и, возможно, даже вступает в сговор с нею против императора! Было так или нет? Ну да следствие все выяснит.
Не знал, что дальше делать с этим влюбленным остолопом. Судить? Так первым будет опозорен он, комендант Скалка, додумавшийся до столь нелепого метода борьбы с революционерами. Подавленный, подошел к окну. Перед ним в весеннем цветении лежала окраина гористого города, дальше Оболонье с голубятней ныне притихшего, но далеко не безопасного противника государственного строя Пьонтека (безопасным он станет лишь в том случае, если окажется за решеткой или на виселице), за Оболоньем — мост через Сан, за рекою налево — имение Новака, направо, вдоль имперского тракта, — большое, село Ольховцы. Где-то там долечивает свою рану Иван Юркович. Поветовый староста интересовался тем конфликтом на железнодорожном вокзале — невдомек ему, что от фронтовика, да еще когда в его кармане автограф австрийского архикнязя, всего можно ожидать. Поветовый староста, пропади он пропадом, тоже недоволен работой жандармерии. Подпольные листовки-карикатуры попали и ему в руки. Поветовый староста не станет писать о том во Львов, он обратится прямо в Вену. Наивные люди. Хотят уберечь Галицию от московской революции. Так вы, господа, поставьте стену на границе, но такую, чтобы даже ветер с той стороны не перелетел через нее!
Мысли его снова вернулись к Ванде Станьчиковой. Замужняя женщина. Достойная уважения. Сам не прочь был соблазнить ее после отъезда Щербы — не удалось, надеялся допечь ее докучливыми посещениями жандарма — тоже не удалось, сама влюбила в себя черноусого олуха. А теперь, верно, смеется над ослом комендантом…
— Слушай-ка, Войцек! — повернулся он к жандарму, понуро стоявшему все там же, возле стола. — Повезло тебе, малый, не буду отдавать под суд. — Скалка заранее торжествовал победу над сбившими с ног всю жандармерию в повете подпольными силами. Неведомый мазила будет-таки найден, теперь уж он не увильнет от виселицы. Скалка вернул Войцеку карабин, даже похлопал его дружески по плечу: — В сорочке родился ты, малый. Выполнишь одно-единственное совсем легкое задание — избавлю тебя от тюрьмы. Да вдобавок в отпуск поедешь из Санока капралом.
Скалка повеселел. Покручивая ус, достал из ящика стола небольшой, размером со школьную тетрадь, белый лист бумаги с черным, отпечатанным на стеклографе рисунком. Рука того же самого мазилы, что и на карикатурах Франца-Иосифа. Русский солдат выметает огромной метлой помещиков с отобранной у них земли. Из-за Збруча за ним наблюдает галицийский священник в черной сутане. Он схватился за голову, из его непомерно раздутых губ вылетает мыльный пузырь с надписью: «Слушайте, слушайте, прихожане, москали разрушают церкви и на их место ставят своих идолов!» А из уст солдата, довольно улыбающегося себе в усы, вылетают слова: «Галичане, берите пример с нашей революции! Выкуривайте панов из фольварков! Земля принадлежит тем, кто на ней трудится!» А вверху общий заголовок: «Где правда?»
Боже, уж и кару придумал бы Скалка этому мазиле! В старину, в средние века, на острые колья сажали хлопов-бунтовщиков, нынче эту кару признали негуманной, запретили. Збойника Онуфрия на саноцком рынке публично четвертовали, и сделали это для устрашения хлопов, теперь четвертование господа юристы также признали негуманной казнью. Остается виселица. И, однако же, это слишком гуманно для преступника, подобного этому наглому мазиле. Только на кол паршивого пса!
Скалка свернул вдвое листовку и протянул жандарму:
— Вот. Завтра утром подсунешь эту бумажку Ванде. Да-да, это их листовка, это их рук дело.
У Войцека перехватило дыхание, лицо побелело.
— Я не понимаю пана подполковника.
— Тебе, друг мой, и не надо ничего понимать. Ты лишь выполняешь мой приказ. У нас воинская дисциплина. Лучше будет, если положишь в какую-нибудь книжку на столе. Но Ванда не должна этого видеть. — Скалка помахал нетерпеливо бумажкой. — Бери, бери. Никаких колебаний!
Войцек весь сразу сник, увял, как зеленый стебель от огня.
— Но ведь, пан подполковник… — попробовал обороняться Войцек. На его истомленном лице отразилось страдание, более того, отчаяние: то, на что толкает его комендант, отважился бы сделать лишь христопродавец. Это же не только измена, это же самая богомерзкая в свете подлость, на которую способны лишь убийцы и провокаторы. Да-да, из тех книжек, которые он брал у Ванды, он кое-что об этих предателях знает. — Избавьте меня от такой кары, пан подполковник, — взмолился он.
— Избавить? — Вместо того чтобы топнуть ногой, прикрикнуть, Скалка разыграл добряка, даже заставил себя ласково улыбнуться. — Войцек, ты что-то непонятное говоришь. Какая же это, скажи на милость, кара? Раскинь мозгами. Ведь учили же тебя в костеле патриотизму? И в школе, вероятно, учили? Ванда кто такая? Русинка. Или, как они себя по-новому называют, украинка. А ты поляк. Гордый поляк! — Скалка проговорил это выспренне, воздев при этом, будто артист какой, руку к потолку. — Какая другая нация может сравняться с нашею? Ни одна. Тем более эти грязные русины… Да ты должен до конца своей жизни ненавидеть их. Ибо они с самых пеленок бунтовщики, не дают нам осуществить нашу извечную мечту — создать свою могущественную, от моря до моря, шляхетскую державу. Теперь ты понимаешь? — Скалка снова сунул Войцеку бумажку, и тот молча, словно загипнотизированный патриотической тирадой коменданта, взял ее. — А насчет любовных дел не жалей, Войцек. Еще лучше себе девку найдешь. — Скалка заговорщицки подморгнул. — После того как на твой мундир приколют две белые звездочки капрала и дадут полный кошелек денег, ты, пан Гура, станешь в Саноке эрнстэ кавалир![40]