— Господа, — продолжал тянуть Зенько, — а оратор, — Лесницкий кивнул в сторону трибуны, — целиком прав. Потому что мы такие и в самом деле, смахиваем на янычаров. По крайней мере, нас старались такими воспитать…
Дикий крик заглушил слова Зенька. Грохоча столиками, на Лесницкого напирали из задних рядов. Ему угрожали расправой, обзывали последними словами… и кто знает, до чего бы дошло дело, если бы у бесстрашного, здравомыслящего Зенька Лесницкого не нашлось единомышленников. Группа старшеклассников встала стеной перед яростным валом сторонников отца Василия, готовая к бою.
— Гаспада! — вдруг врезался в эту неистовствующую бурю чей-то властный окрик. — Гаспада-а!
Все разом смолкли, повернули головы, увидели долговязого меньшевистского адъютанта Пучевского с трехцветной повязкой на рукаве.
— Отче Василий! — завопил, он подняв над головой форменную военную фуражку. — Победа! Совдепия арестована! Сам полковник Абольянц вручил мне за доблесть этот револьвер. — Пучевский полез в карман френча, чтобы похвастать своим боевым приобретением, и вдруг замер, приятно пораженный. — Вы здесь, пани Грохульская? Агитируете? — Явно паясничая, он комично сморщил свою остроносую физиономию и, втянув со свистом воздух, изрек: — А вас там ищут. Девятнадцать ваших коллег уже за решеткой, не хватает двадцатой персоны. Руки вверх, пани Грохульская! — Выхватив из кармана револьвер, Пучевский, как на параде, четким шагом пошел к трибуне.
Внезапный выстрел остановил его перед самой трибуной.
— Вторую пулю всажу в тебя! — крикнул Юркович и, подскочив к Пучевскому, приставил к его груди револьвер. — Бросай, пся крев, оружие!
На посеревшем, испуганном неожиданным выстрелом лице меньшевика промелькнула усмешка.
— Ты что, Юркович, хочешь сесть за решетку вместо пани Грохульской? — спросил он язвительно и мгновенным движением нацелил револьвер юноше в голову.
Может, он бы еще успел выстрелить, если бы к Василю не подоспела подмога. На Пучевского навалились несколько учеников, скрутили ему руки, вырвали оружие. Револьвер перешел к Зеньку Лесницкому.
— Связать его! — приказал он своим друзьям.
Поправляя на голове шарф, Мария Грохульская сходила с трибуны. Ее миссия кончилась. Если верить этому наглому олуху, лежавшему связанным под трибуной, сегодняшний день для Бердянского Совета закончится трагически. Слишком доверились товарищи тем, кому нельзя верить, — врагам революции. Единственный выход оставался у нее — выбраться из этой контрреволюционной заварухи.
Оглянулась на ребят, неожиданно вставших на ее защиту: сколько их? О, немало! Пожалуй, с полсотни наберется.
— Проведете? — спросила.
— Конечно, проведем, — ответил за всех Василь. — А куда?
— В рабочий поселок. — Последний раз оглядела притихший зал, улыбнулась новым друзьям и решительно двинулась к дверям.
За нею шли ее единомышленники. Двое с оружием на изготовку — Василь и Зенько — выходили последними. Василь пригрозил с порога:
— Так и сидите, проклятые янычары! Не то гранату швырну! — Он показал на карман куртки, где лежала краюха хлеба, которую он прихватил с собой в дорогу. Хлопнув высокими дверьми, загремев засовом и повернув ключ в замке, побежал догонять товарищей.
Запись в дневнике
Трагически закончился этот первый период существования советской власти в Бердянске. На другой день, как потом я узнал, в город вошли дроздовцы, а уже назавтра белогвардейцы вывели арестованных членов Совета депутатов за город и там расстреляли.
Одна лишь Мария Грохульская случайно избежала этой участи, сев на товарный поезд, следовавший из порта на станцию. А вместе с ней и мы все ускользнули от преследования и сошли в рабочем поселке, где и скрывались на рабочих квартирах. Депутата своего, Грохульскую, железнодорожники некоторое время спустя в тамбурной будке товарного вагона переправили в Екатеринослав, а оттуда в Киев, где на железной дороге работал эвакуированный в 1914 году из Варшавы ее муж Казимир.
Так несчастливо закончились мои пасхальные каникулы.
Единственный лучик радости остался в моей душе: я уверен, что те, чьи сердца прожгло правдивое слово Марии Грохульской, уже никогда не вернутся к отцу Василию, не пойдут добровольцами в полк Дроздова. Наоборот, я надеюсь, настанет время, и мы еще встретимся с ними на нашей стороне фронта, ведь борьба за победу революции еще только начинается.
15
Комендант Скалка сидел за письменным столом и, корчась в кресле, с отчаянием, глухо стонал:
— О боже, о Езус Христус! За что ты меня так караешь? Почему не взял меня с этой грешной земли вместе с моим императором?
Еще никогда за всю свою долголетнюю службу не чувствовал он себя до такой степени беспомощным, как сейчас. Измучила бессонница, измучили беспросветные мысли. Эти идиотские предостережения из краевой дирекции его скоро до сумасшествия доведут. «Ваша прямая обязанность, подполковник Скалка, отвечать за моральное состояние в повете, вы же вместо того разрешаете себе быть равнодушным ко всему тому, что творится в повете». О, матка боска! Его, преданного слугу имперско-королевского трона, человека, поседевшего на этой проклятой службе, обвиняют в прохладном отношении к своим обязанностям. Какая несправедливость! А кто же, как не он, господа из краевой дирекции, кто, как не Сигизмунд Скалка, расправляется с любым, проявляющим хотя бы малейшую симпатию к русской армии? Обо всем этом, господа, позабыто. Вы смеете обвинять Скалку в том, в чем повинен разве что один бог. Ибо куда смотрел господь бог, когда в Петрограде сбрасывали с трона коронованного императора?..
Есть здесь, в конце-то концов, и твоя вина, Карл, в том, что происходит сейчас в Галиции. Безрассудно ты поступил, мой император, не следовало давать амнистию политическим заключенным. Боишься революции, хочешь спокойно сидеть на троне, моя к тебе просьба, дай волю нам, твоим слугам! Разреши действовать так, как действовали мы при покойном Франце-Иосифе еще в начале войны.
Скалка ударил мясистыми ладонями по подлокотникам кресла, подался всем корпусом вперед, прочитал вслух последние строки циркуляра из Львова: «И еще дошли до нас сведения, что по селам вашего повета имеют беспрепятственное хождение революционные листовки-карикатуры, призывающие брать за образец российскую революцию».
— Никто другой, как Новак, донес! — процедил он сквозь зубы. — Боится, лежебока, что подожгут его зеленое богатство, — Скалка кивнул в сторону покрытых лесом гор, которые были видны в высокое окно, — что все это отберут у него. А и пусть бы отобрали! — вдруг вырвалось у коменданта с отчаяния, а может, и с зависти, которая не раз охватывала его, когда, оторвавшись от служебных бумаг, взгляд его останавливался на этих горах, раскинувшихся по всему небосклону. Подумать только, всю жизнь, до седых волос, отдал он тому, чтобы охранять этих бездельников Новаков, цепным псом их был, за грибы в том лесу, за хворост, за потоптанную траву сажал мужиков за решетку, из-за того, видите ли, что ясновельможным панам Новакам нужны были деньги, — кутежи в парижских ресторанах недешево обходились…
В двери постучали. Скалка испуганно оглянулся (подумал, что уже самого себя стал бояться), оправил мундир, крикнул:
— Можно!
В кабинет вошел Войцек Гура, высокий красавец с черными усиками, подтянутый, аккуратный, в полном боевом снаряжении, готовый к услугам пана коменданта. Слегка пристукнув каблуками сапог и приставленным к ноге карабином, он по стойке «смирно» замер перед столом, не мигая уставился коменданту в глаза.
Скалка невольно залюбовался на своего жандарма. Все в этом парне было на месте, все было под стать. Увидел бы такого молодца двадцативосьмилетний император — непременно забрал бы к себе в Вену, к трону приставил.
«Возле трона, при параде, поставить его — в самый бы раз было, а вот к красивой женщине в стражи, похоже, не годен, — подумал, насупясь, Скалка. — Не оправдал моих надежд. Год целый ходит каждую божью неделю к Ванде Станьчиковой, полагал, какого-то толку добьюсь, не выдержат нервы у дамочки, развяжет язык, ан нет, оказывается, у этой Ванды крепкие нервы».