— Александр Дмитриевич! — сказал он, довольный, что нелегкая в те годы связь так быстро наладилась. — У меня только что была делегация рабочих Люберецкого завода Мак-Кормиков. Да. Худо у них. Тысячи полторы, не считая семей. В виде исключения не найдется ли у вас, ну, скажем, вагон зерна или муки. На посевную работали хорошо. Да-да, прикиньте, пожалуйста, а потом позвоните мне. Хорошо?
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Эпидемия гриппа началась в ту пору в Испании и уже оттуда прошла на восток Европы. Вместе с холерой и тифом «испанка» второй год подряд свирепствовала в Советской России. Голодные, обессилевшие люди не в состоянии были сопротивляться страшной болезни. Смерть от ее осложнений выкашивала их в городах как траву, без всякой пощады.
Немало умерших отнесли на местное кладбище и из заводской больницы. Но Платону Головину повезло: закаменевшая в своем горе Дарья Васильевна не отходила от его больничной койки ни днем ни ночью. Старенький фельдшер Мозжухин только одобрительно крякал, наблюдая за тем, как молчаливая, исхудавшая женщина обкладывает мужа горчичной бумагой, укутывает, выхаживает, и больной с каждым днем заметно идет на поправит.
Через две с небольшим недели его, еле держащегося на ногах, отпустили домой. И здесь совсем полегчало: в больнице пришлось лежать в продуваемом со всех сторон коридоре, возле окна, а дома хоть и не очень тепло, но своя, тобою сделанная кровать, родное ватное одеяло, свои хоть и кислые, но куда как вкуснее приготовленные Дашей щи, вгоняющий в пот земляничный чай с сахарином. К тому же Зинку или Антошку можно послать к старику Щербовичу: невелики у аптекаря запасы лекарств, а все по-соседски отпустит баночку скипидарной мази — натереть на ночь грудь, чтобы хрипу поменьше было…
Вместе с выздоровлением стали возвращаться к Платону и заботы: что было на только что прошедшем съезде партии? Что с поездкой в Сибирь? Как вообще дела?..
Было горько, что тогда, в феврале, из-за проклятой болезни не попал вместе с делегацией к товарищу Ленину. И Михаила Ивановича Калинина на заводском митинге не послушал. Только и радости, что газета: Дашенька приносит ее аккуратно…
Страшась распространения эпидемии, в больницу посторонних без срочной надобности не пускали. Дарья Васильевна, занятая больным, мало что знала, и теперь, вернувшись домой, Платон день за днем нетерпеливо ждал Веритеева или Малкина: как ни заняты, должны навестить больного, не передавать новости через Дашеньку, а прийти самим, обо всем обсказать подробно.
Правда, Антошка рассказывал с пятого на десятое, как делегаты отчитывались после возвращения из Кремля на заводском митинге, как митинг прошел, а на нем товарищ Калинин хорошую речь произнес. Даже такой бузотер, как Игнат Сухорукий, выступил с ладной речью. «Я, говорит, товарищ Калинин, пошел за Драченовым сослепу, с дурости. А теперь вполне понимаю, что к чему. Так что уж извиняйте…» Постановили единогласно — ехать в Сибирь. А на другое утро из Москвы пришел на завод вагон с продовольствием…
Да разве это рассказ? Надо из первых рук, от самого Веритеева. Пора бы старому другу заглянуть к больному на часок-другой.
Тем неожиданнее было для Головина, что в один из воскресных мартовских дней к нему явился Игнат Сухорукий. Про себя Платон так и определил: явился, а не пришел. Всю зиму одетый в один и тот же ватный «спинжак», замызганный в цехе («Что в цех, то и для всех»), неопрятный, ершистый, пыхающйй дымом из-под прокуренных усов, — на этот раз Сухорукий явился хотя и в обычном своем «спинжаке», но аккуратно застегнутый и причесанный. Даже его рыжие тараканьи усы, казалось, были пушистее, чем всегда.
Когда он, склонившись под притолокой, хрипловато, как все курильщики, бросил: «Здорово, хозяева!» — Платона кольнуло: «А этот зачем явился? Чего ему надо?»
Едва ли не больше любого другого, даже Драченова, именно Сухорукий доставлял в прошлом году и в течение всей зимы множество неприятностей Платону в его партийных заводских делах. Если где-нибудь на заводе в рабочий час начиналась очередная «буза» из-за нехватки продовольствия, дров, одежды, немыслимой скачки цен на базаре и крикуны со смаком «вешали всех собак» на Советскую власть, то в центре этой «бузы» чаще всего оказывался Сухорукий. А какую околесицу он плел на митингах! Как костерил «зажравшихся комиссаров и бюрократов»! Что нес иногда насчет того, что якобы «все пошло под уклон, и выходу больше нет»? Антошка сказал, что после поездки в Кремль мужик вроде начал меняться. Да только надолго ли? Больно уж много в нем вздорной злости…
Теперь, войдя, Сухорукий мирно спросил:
— Ну, как твоя хвороба, Николаич?
— Ты хоть ватник сними! — сердито оборвала его Дарья Васильевна. — Человек хворый, простуженный, на дворе еще снегу полно, а ты прямо с улицы в этом грязном-заразном!
Неожиданно для нее Игнат согласился:
— И то!
Вернулся в крохотную прихожую, положил на сундук «спинжак» и облезлую шапку, достал гребешок, причесался.
— Я к тебе, Николаич, решил зайти от души! — начал он, вновь усаживаясь на табуретку возле постели. И огляделся: —А бедно живешь. И еда вон…
Его придирчивый взгляд прошелся по плошке с остатками пшенной каши, по недопитому стакану зеленоватого самодельного чая. Рядом с ними на столе — не только хлеба, крошек не видно…
— Уж мог бы как секретарь, — с упреком добавил Игнат.
— Чего это я мог бы? — сердито спросил Платон и закашлялся.
— Ладно… это я так, — смутился Сухорукий. — Блажь моя, знаешь? Ты уж, брат, извини. Бывает.
Платон промолчал.
— Кто был у тебя из наших? — ревниво спросил Игнат. — Еще по-настоящему не успели? Ишь ты! И то, дел у них много, что говорить. Так вот, значит, съездили мы, как надобно быть. Сейчас я тебе…
Он плотнее устроился на скрипучей табуретке и уже открыл было рот для обстоятельного рассказа, как вдруг усмехнулся, сильно хлопнул себя широкими ладонями по коленям, с веселым недоумением воскликнул:
— Однако ж, брат, вот я чего до сих пор никак не пойму: об этом, чего нам наказывали на заводском митинге и об чем я особо хотел поспорить, поставить в Москве на попа, спорить нам не пришлось. Вот, значит, вошли, поздоровкались, а потом уселись все чин по чину ближе к нему, окромя Драченова. Я глаз с его не спускаю, и дивно мне: вроде не очень показист, помене меня росточком, и рыжеват, и с кажным здоровкается за руку, а все вкруг вроде остерегает тебя: «Не тормошись, мол…» Ей-богу, не вру! Тихо, брат, аккуратно. Не то что об нашей бузе, а и об куреве позабыл! Все у него прилажено к делу, к соображенью. И чем на его ты больше глядишь, тем как-то, брат, у тебя надежнее на душе. А уж об том, чтобы, значит, бузить да спорить… Только когда от него ушли, когда на площадь Красную вышли, только тут нам Драченов напомнил: «Что же вы, говорит, об том, что велели вам, с им и спорить не стали, всего ему не сказали? А тоже еще, делегаты»… Я бы в другое время враз его поддержал, а тут, поверишь, зло взяло на Драченова: чего лезть к Ленину с нашей бузой? Он и без нас все понял! Потому, когда Амелин ответил Драченову: «Черт с тем, что спорить не стали», я тоже подумал: верно, что черт с ней, с нашей бузой…
Не то усмехаясь, не то сердясь, он помолчал, покачал головой. Потом неожиданно для Платона смущенно и виновато признался:
— А я, брат, сильно там обмишулился… Срамота! — И едва ли не полчаса во всех подробностях стал рассказывать историю с колуном и зажигалкой Сергея Малкина. — Истинный крест, так все и было! Вон чего вышло, гляди ты! Ванька Амелин ляпнул про мой колун, а он возьми да спроси: что, мол, там за колун? Потом всю дорогу я то со стыда, а то с хохоту обмирал, как вспомню его слова про рабочую гордость или про то, как я ловко Сережку поддел с его зажигалкой! А и то, — рассердился вдруг Сухорукий, — выходит, плохой только я да я? А другие, выходит, лучше?
Дарья Васильевна, слушая, всплескивала руками: