— Срамота-то какая — колун украл! Батюшки, и об этом в Кремле-то? Ох, срамотища! Стыда у вас нет…
— Стыда — оно верно, что не хватает, — легко согласился Игнат. — Вон тоже возьми меня: когда вернулся домой, опять про колун подумал. Ведь чем мы все топим печи с грехом пополам? Пеньками из лесу. Намедни вместе с твоим Антошкой эно какие раскорчевали! Я еле-еле довез, боялся — тележку совсем угроблю. Привезти-то привез, а чем расколешь проклятый пень? Топор не возьмет. Вот и подумал опять про колун: мол, может, на этот раз не поймают?..
Он безнадежно махнул рукой.
— Подумал, да плюнул. Не буду, мол, хватит. Вспомнил про тридцать пудов, о которых он говорил, об нашей рабочей чести — и стало вроде не по себе. Черт с ним, с тем колуном, обойдусь без него…
Игнат потянулся было в карман за кисетом, взглянул на Платона, сунул кисет обратно, посерьезнел, расправил рыжие, прокуренные усы:
— А что касается завода, то тут все у нас получилось в порядке. Отчитались мы, значит, в цехах и на митинге честь по чести. Я тоже при самом Михайле Ивановиче Калинине большую речугу рванул, с решением согласился…
Когда довольный своим подробным рассказом Игнат наконец ушел, на душе Платона стало одновременно легче и тяжелей: все-таки не Веритеев и не Амелин, а этот «рыжий таракан», как за глаза называли Сухорукого, первый пришел и наговорил про свой колун и Серегину зажигалку. Надо будет послать Антошку к Амелину или к Малкину — пусть забегут и расскажут все по порядку, нет силы дольше терпеть…
А тут еще мучает бередящая душу ссора со старшим сыном: после совместного заседания завкома и парткома, а потом и решения ячейки об исключении из партии, Константин отошел совсем…
Был сын, стал вздорным, злым чужаком. Мира не получилось. «Теперь уж, похоже, полное расхождение, — с горечью и обидой думал Платон, лежа на койке в их с Дарьей Васильевной комнате. — В особицу рос, в особицу и по жизни решил идти. Дашенька ходит заплаканная. Молчит. О Костьке ни слова. А видно, что худо ей: мать — она мать и есть!..»
Ссора произошла после долгого, трудного разговора.
И поводом к ней послужил возбужденный рассказ Антошки о том, что через несколько дней после того, как отца увезли в больницу, Константин привел домой и накормил обедом явного чужака.
— Не иначе, контрика! — горячился Антошка. — Узнал я его! Теперь он побритый, ни бороды, ни усов, а все равно тот самый, который скрывался в монастыре! Оделся монахом, а вовсе и не монах! Явный вражина! А Костька взял да привел его к нам! Последний обед у мамки сожрали…
После расспросов выяснилось, что Антошка за день до этого видел знакомого Константину «контрика» в Николо-Угрешском монастыре, расположенном в пяти верстах от поселка, когда они, четверо комсомольцев во главе с Мишей Востриковым, ходили туда с бумагой Совета о мобилизации монастырских подвод на возку дров для Москвы и их чуть не час избивали старухи да мужики из ближних к монастырю деревень…
— Не поспей ребята товарища Дылева, еще неизвестно, были бы мы живы! — заключил Антошка длинный рассказ.
Об этом монастыре в поселке давно уже ходили разные слухи. Одни говорили, что там чуть не в каждой келье вместе с монахом — баба. Другие клятвенно утверждали, что если не видели сами, то слышали от надежных людей, будто за каменной монастырской стеной среди монахов немало скрывшихся от властей «беляков». Третьи доказывали, что если не весь, то добрая часть самогона, выпиваемого в уезде, идет оттуда через приверженных к монастырю молодок и баб: сытая братия гонит его из зерна и картошки…
До революции монастырю принадлежали частью купленные, частью «дарованные» богатыми господами, в том числе членами царской семьи, сотни десятин пахотной, луговой и огородной земли в местной пойме Москвы- реки и на лесистом верху над рекой. А в далеком прошлом собственностью монастыря были и некоторые из окрестных деревень, которые даже и теперь оставались не то его бессрочными данниками, не то добровольными помощниками во многих тайных и явных делах.
Старухи из этих деревень, одетые во все черное, похожие на монашек, не пропускали ни одной монастырской службы, знакомы были монахам по именам. Некоторые в молодости и грешили здесь, рожали ребят, роднились с монастырем. Бывало, что их в молодые годы без ведома настоятеля озорники в черных рясах даже «постригали» в монахини, и те считали себя теперь «божьими мироносными девами», вербовали в округе себе подобных, чаще всего недужных, несчастных.
Наиболее деятельные из старух время от времени, как и в прежние времена, отправлялись «по святой Руси» за сбором даров и денег на благолепие храмов и на прокорм монастырской братии. А попутно и для того, как выяснилось позднее, чтобы распространять среди верующих в охваченной голодом и смутами стране молитвы и листовки, многие из которых были прямым призывом не подчиняться власти «безбожных большевиков».
Не только старухи, но и многие молодые крестьянки из ближних к монастырю деревень продолжали работать на «братию» на дому: стирали, шили и чинили монашеское белье, рясы и подрясники, а вместе с ними и отнюдь не монашескую одежду тех, кто появился здесь совсем недавно, после подавления заговоров и мятежей, и держался в кельях особняком.
После разгрома белых на юге шахты Донбасса еще не были восстановлены, нефтяные скважины Баку залиты водой. Поэтому основным видом топлива по-прежнему оставались дрова. И по решению губернского исполнительного комитета все подмосковные уезды по разверстке обязаны были за зимние месяцы подвезти в Москву для ее кое-как работающих заводов необходимое количество возов с заготовленными в местных лесах дровами. За первую половину зимы уезд уже поставил «Москвотопу» двести возов. Теперь, до полной ростепели, следовало отправить еще сто, а подвод не хватало. Все, что местные учреждения, крестьяне и частные лица обязаны были во исполнение декрета о всеобщей трудовой и гужевой повинности выполнить, было выполнено. Один лишь монастырь, его игумен Никодим, под разными предлогами до сих пор не дали ни одной подводы. Неделю назад, в ответ на очередное требование исполкома, игумен прислал витиевато написанный очередной отказ, смиренно утверждая, что монастырская братия живет бедно, питается скудно, пашет и сеет сама, сама же и убирает свой урожай. Для этого, верно, есть две-три лошади (хотя в монастырской конюшне их было десятка два). «Однако же при бескормице, охватившей несчастную, прогневившую бога Россию, кони лишились последних сил, а поэтому трудовой повинности нести не могут…»
План поставок топлива в Москву следовало выполнить во что бы то ни стало, и, возмущенный отказом настоятеля, председатель уездного исполкома решил снова, и уже в последний раз, направить в монастырь представителя местных властей со строжайшим письменным распоряжением: в ближайшие два дня, а именно рано утром в четверг, пригнать к зданию исполкома десять подвод со своими возчиками для перевозки дров в Москву с одной из лесных делянок. На требовании — расписаться. Невыполнение повлечет за собою…
Дело было щекотливое. Поэтому начальник местной ЧК Дылев пригласил к себе для беседы секретаря уездной комсомольской организации, одновременно исполняющего должность секретаря волисполкома Мишу Вострикова и трех его помощников-комсомольцев, которым предстояло вручить игумену Никодиму распоряжение исполкома. А на следующее утро Антошка Головин, Филька Тимохин и Гриня Шустин во главе с чуть более взрослым, чем они, предводителем отправились в монастырь — «вручать меморандум», как вполне серьезно заметил при этом строгий, решительный Миша.
2
Антошка с Филькой охотно согласились «прогуляться» с Мишей в монастырь. До Октября, а некоторое время даже и после него, на пасху или в престольные праздники, они бегали туда из поселка на церковные службы.
Не молиться, нет: какая еще молитва! Просто в те дни можно было пожевать что-нибудь в трапезной, если поможешь монаху-повару почистить картошку, помыть посуду, вынести помои. За это разрешалось также подняться на колокольню и под строжайшим присмотром старого звонаря потрезвонить час или два. Стоишь наверху, над всей монастырской усадьбой, над крышами ближних деревень, вровень с соседним лесом, и тянешь веревку большого колокола, дергаешь веревки других колоколов что есть силы. Наяриваешь так, что звон твой слышно небось до самой Москвы. А уж что ребята в родном поселке услышат и после с завистью спросят: «Опять звонил?» — само собой ясно!