Прославляет Тя, Владычицу, и умильно вопиет: не остави милость Твою от нас, но пребуди с нами во веки.
И когда гроза кончалась, запах этот истончался и иссякал, как плачь.
Тогда в моей маленькой комнатушке, где хранились Псалтырь и Библия, с особенной силой начинало пахнуть чем-то ветхим, музейным, оставлявшим на зубах привкус металла. Я задирал голову, стремясь рассмотреть средства индивидуального спасения, и волглый ворот рубашки охватывал шею, как петля. Вверху кружились раскольнические иконы, эти негативы лучшей жизни, свидетельствовавшие о том, что где-то там есть и позитивы, и где-то существуют люди в белых одеждах, мудрые старцы и кроткие женщины, исполненные любви. На черных квадратах были различимы черты тех, кого хорошо знаешь лишь в детстве. Одигитрия. Исус. Святых на периметре было почти не различить – тоннельное зрение богомаза оставило нетронутым одну центральную фигуру. Крохотные человечки, тулящиеся под, над, справа и слева. Таинственный вертеп, невидимое действо. Связные. Малые сии. Зерцала два и два, поставленные против. Мои, влажные, блестящие, аспидные, алчущие и преходящие. Его – невидящие, сквозные, вечные. Прощение средощающимся. Но сморгнул – и фокуса нет. Встретимся на середине. Господи, помилуй мя.
…яко отвсюду врагами окружени есмы…
Не сразу, но ступив однажды, смущаясь и медля, я ползал улиткой по комнатам, пересекая невидимые, но ощутимые границы холода и тьмы, озноба и мления, отвержения и торжества. Разбирал сплетения переходов, пронимал каморки и, дойдя до последней, шел далее, углубляясь в тайные уголки своей души. Открывал, исследовал. Ничего, кроме полумрака. Неосвещенные углы…
– Тогда ты полюбил сумрак?..
– Нет… Просто я открыл для себя еще один оттенок бытия. Пепельно-серый. Оттенок, в котором ты слышишь, как вещи говорят с тобой. И тебе совсем не сложно внимать им и отвечать. Сложнее привыкнуть к нему после ликующего света дня. Это напоминает конец урока, когда звонит церковный колокол, и тебя наконец-то отпускают играть, и ты суешь пыльные ноги, которыми тайно чертил в пыли «Гервь» и «Оук», в горяченные сандалии, встаешь, закрываешь эту книжищу…
– Какую «книжищу»? Псалтырь?
– Да, рукописную Псалтырь – по ней бабушка учила меня читать – закрываешь и уносишь сделанный дедом табурет в дом, прихрамывая от колющих подошвы камешков… «Гервь» и «Оук». Тайное становится явным.
А потом Псалтырь нужно было относить через улицу, бабе Зине. Ну, или отдать Татьяне, чтобы она занесла книгу в дом. Мне заходить в их дом не хотелось – чтобы двигаться там, требовалась аккуратность, мне несвойственная… Да и вообще, я предпочитал быть на солнце. А с некоторых пор у меня появилась новая мания: я исследовал угольные кучи. Дома в Канте топились углем всегда, с самого его основания, и отец мне рассказал, как в детстве, набирая в ведра уголь для печи, он нашел на одном куске отпечаток целого листа какого-то древнего растения. «Отпечаток листа древнего растения! Целый!» Я потерял покой. Я завидовал отцу и проклинал его, потерявшего где-то в переездах этот обломок. Я сходил с ума, снедаемый жаждой открытия, жаждой обладания, жаждой приобщения к этому: к тайне, ставшей явью. Я представлял себе лоснящуюся поверхность с тонким силуэтом вдавленных проволочек ксилемы, испарившейся под дыханием веков, в ладони. Негатив жизни. Где-то там, в кровеносном нутре себя, как в толще угольных пластов, я видел застывшие в бешеном токе времян листья, ветви, – да что там! – целые стволы исчезнувших папоротников, хвощей и дрожал от предвкушения находки. Вынести на свет божий древнее, сокровенное, невиданное – каково? Взять в руки жившее миллионы лет назад, это же как спуститься тудаi Тайные внутренности, внутренности мои и внутренности земли – все это соединяли сны, не кончавшиеся ни ночью, ни днем. Мысленно я касался их, вздрагивая, словно запускал пальцы в собственные отверстые раны на животе, и ощупывая округлое, овальное, протяженное, заповедное. Я перебирался от дома к дому, день за днем, год за годом, пока, тридцать лет спустя, не нашел своих первых аммонитов в глинистых ундорских сланцах на Волге, чьи теплые воды бережно омывали тяжелые пластины со спиральными отпечатками на самом мелководье, у поросшего соснами берега. Моментальные снимки вечности. Какая, однако, выдержка!
«+7 999…..
У миня праблемы. Ты можиш дать мне денег?»
«+7 888…..
Пятнадцать хватит?»
«+7 999…..
Да»
Хотя время шло, и я менялся. К тому же, как ни притворяйся, солнце, это все же была стихия Юрчика, а я как уроженец северных мест большую часть жизни обитал под облаками. Сначала я тешил себя мечтами, что мы наконец переедем сюда с отцом, как он часто обещал мне и своим друзьям, чтобы жить одним, без матери, но потом я понял, что мечты эти никогда не сбудутся, а его разговоры будут бесконечными. Ничего не оставалось делать, как смириться с домом, где я жил. Со своей сумрачной комнатой и одиночеством – друзей, как я сказал, тех, что еще оставались, я с легкостью утратил сам. Со временем мне даже стало нравиться в моем углу, хотя как-то исподволь начало тревожить ощущение присутствия в доме кого-то постороннего, того, кто бесшумно проскальзывал по самому краю зрения, когда я был один. Этот «кто-то» не чинил мне вреда, но при одной только мысли о нем моя кожа словно покрывалась рябью. Думаю, что ужаснее всего было понимание его инакости. Понимание того, что он появляется здесь из какого-то другого мира. И вот это вселяло панику. Я не знал, что делать с этим открытием. Что делать с мыслью о том, что помимо нашего мира есть мир иной. Ни возможный вред, который могли мне причинить тот мир и этот некто, ни даже сама встреча с ними, а простое осознание того, что это есть, обездвиживало меня. Потом мне стали сниться чудесные летательные аппараты, которые возникали в небе над нашим поселком вдруг и из ниоткуда, надолго зависали в воздухе, а потом стремительно падали и разбивались, горя бездымно, бесшумно и страшно. И со временем непроницаемая стена, отделяющая мир этот от мира иного, стала для меня как бы тусклое стекло, и я перестал быть одиноким и стал слышать голоса тех, кто был здесь и ушел задолго до меня, и стал видеть, что было и что будет, и что происходит с близкими ныне, но живущими далеко.
– Стал провидцем?
– Нет, не провидцем… У меня появилась способность видеть, что произойдет, но я не мог знать – когда. Я знал с кем, но не знал как. Стекло было тусклым… Не я говорил о будущем, но оно само говорило через меня. Помнишь, я рассказывал о том, как женился в первый раз? Я ведь не понимал тогда, что говорю друзьям, просто это из меня выскочило само, я даже не успел осознать смысл сказанного. Но со временем я научился лучше понимать эти озарения, а сами они стали уже не столь спонтанными. Мало-помалу я наловчился приподнимать завесу именно над тем, что меня…
– Интересовало…
– Нет. Волновало больше всего. Язык времени – это язык эмоций, и разум ему чужд. Поэтому у времени можно только выпросить что-то, но не убедить его дать это «что-то». Я научился выпрашивать. Но иногда это приходило само. Я чувствовал… Хотя нет, раньше… Раньше… да, сначала меня просто замучили дежа-вю – это началось лет в десять – причем если обычно так называют лишь пассивное ощущение того, что события, происходящие сейчас, уже случались, то есть как бы только с оглядкой назад их можно назвать повтором, то я в такие моменты доподлинно знал, и что произойдет дальше. И часто «предсказывал» своим приятелям поступки, которые они совершат сей же час, чем доводил их до белого каления – ведь они не знали об этой моей способности и злились, считая, что я просто издеваюсь над ними и над их предсказуемостью. Но бывало и так, что я не видел ни озарений, ни вещих снов, но день за днем томился неясным предчувствием, словно был беременен…