Кто не видел бесов, не поймёт мук Аида.
Глава 60
Жизнь учит
Остановившись перед своим фотографическим портретом 20-ти летней давности, Илья медленно провел рукой по волосам. Жест этот, хотя и невольный, - рефлекторная попытка скрыть смущение, - казался чужим, будто снятым со сценического персонажа. У кого-то Илья позаимствовал его напрокат; не намеренно, но в силу большой переимчивости.
“Змея вновь укусила себя за хвост!” - не без оттенка удивления думал Илья, всматриваясь в лицо своего двойника, глядевшего из зеркального проема непрямо, немного отстранённо.
И верно, когда-то, в почти потерявшемся прошлом, это существительное: “состояние”, уже было на вершине его личного ценностного порядка. Термин, введенный Рустамом в их общий обиход. Под “состоянием” понималось некое единство расположения и властной силы Мужа (Пуруши), и тонуса пасомой им души: её “взнузданности”, готовности поддерживать своей волей власть Мужа….
- В каком ты состоянии! - этот упрёк в устах Рустама чаще всего означал, что Илья, к которому упрек был обращен, упустил бразды правления собственной душой и позорно влачится за ней, блуждающей по бездорожью, пытаясь прикрыть своё рабство, чаще всего выражавшееся в унынии, подходящей к случаю маской. Эти маски, эти особые скорбные задумчивости, больше всего ненавидел Рустам.
- О чём ты теперь думаешь?! - подозрительно и внезапно спрашивал он Илью, пытаясь застигнуть его врасплох и сбить с него маску трагической суровости или мировой скорби… Но Илью трудно было поймать, потому что он действительно почти всё время думал. Как чистокровно русский, он, в качестве родового наследия получил свою долю “вечно бабьего в русской душе”, и не умел господствовать ей. Зато он успешно научился использовать страдательные состояния души, сублимируя их. Если такой, контрабандной прометеевой силы могло и не хватить для реального конфликта воль, то для теоретических раздумий её вполне хватало, и Илья стал развиваться как теоретик новой жизни, логически разворачивающий её созерцание.
Разумеется, и до встречи с Рустамом, жизнь выдвигала перед Ильей требование мужественности, но это требование было ситуативным. И лишь Рустам выдвинул его в качестве прямого нравственного требования в рамках заинтересованных дружеских отношений.
Сами эти отношения явились чем-то новым перед лицом привычной советской “амёбности”: как будто воскресла в них героическая любовная пара классической древности. Они были трудны для Ильи, и в своей новой жизненной практике он часто коррумпировал их, подмешивая к нравственной требовательности самую заурядную ксенофобию.
В слабости его воли обнаруживался не только порок воспитания, но и отложенное взросление, и продленная незаконно юность.
В современной культуре периоды социального и духовного созревания далеко не совпадают с периодами созревания биологического; и, если в традиционном и монокультурном обществе время взросления, хотя и не обязательно совпадает с пубертатным периодом, то, по крайней мере, примерно одинаково для всех; в обществе открытом, в котором персональный дух сам ищет путей своего становления в гетерогенном культурном котле, время созревания индивидуально варьирует, и невозможно установить какого-то единого срока, когда можно будет сказать человеку: “пора, брат!” И в то время, в котором мы застаём теперь наших героев, ни Рустам Илье, ни Илья сам себе не имели права сказать таких слов. И, однако, Рустам говорил их, и этим торопил Илью к взрослению.
Между тем, духовный проросток в душе Ильи требовал особенно долгого прозябания, так как, с одной стороны, прорастал на сиротской почве, в отсутствии какого-либо учительного авторитета, могущего дать правильное направление, а с другой стороны совершал самостоятельный поиск ориентации “на солнце” в условиях искусственно затемнённой культуры.
*
Из больших окон со многими переплётами, каких не делают теперь, в коридор механического факультета лился ровный зимний свет. Никита подошел к окну и выглянул во внутренний двор. Там, глубоко внизу, на снегу чернели кучи угля. Было похоже на траур. Никита повернулся к стенду с фотографиями, живописавшими подвиги студентов факультета в летнем трудовом семестре, который, по обыкновению, был проигнорирован Никитой. Он узнавал знакомые лица на фото, но это узнавание оставляло его равнодушным. Настроение его по-английски могло бы быть выражено словами: in gloomy mood.
Много, много раз ходил он этим коридором, посредине которого белели высокие двери деканата; много раз входил и выходил этими дверьми; много раз смотрел мечтательно во двор и скептически на стенд с фотографиями. Окружающее вовсе не стало ему чужим теперь. Напротив оно оставалось родным, но сам он, Никита был выброшен из этого окружения: он потерял принадлежность к- . Власть символа была такова, что заставляла душу быть равнодушной к тому, с чем она далеко ещё не рассталась.
Никита был практически отчислен за неуспеваемость, так как полностью проигнорировал не только трудовой, но и учебный семестр, И хотя формально его ещё не отчислили, это было лишь вопросом дней.
Его попытки получить академический отпуск или перевестись, на худой конец, хотя бы на “заочный” рухнули, несмотря на все его правильные и предусмотрительные действия. Враг не дремал. Общественный дух-охранитель решил подрезать крылья беспочвенного идеализма и самовлюблённости, на которых летел Никита. На взгляд этого духа юноша был слишком раскрепощен, если не сказать: распущен, и при этом инфантилен. Слишком рано став подобием взрослого, в результате вседозволенности, он так и оставался подобием. Ему явно нужна была жизненная школа, в качестве которой дух-охранитель предполагал армию.
Будь Никита обыкновенным парнем, каким хотел видеть его отец, он, конечно, получил бы свой “академ”, как получали его многие до него прямо таки с необыкновенной лёгкостью, - но Никита был необыкновенным: он был дурноцветом Хрущёвской оттепели, плодом чрезмерного, реактивного по отношению к “сталинщине” либерализма.
Хрущева только что сняли, и те, кто не принесли покаяния, и остались верны Сталину, подняли головы и начали действовать в полном сознании своей исторической правоты. К их числу, принадлежал и зам. декана Александр Павлович. Он не мог допустить, чтобы болезненные отпрыски анархии, или, точнее, “кукурузного бардака”, получили дипломы и выбились в начальники. Нет, в начальниках должны быть крепкие, стальные люди, как это было раньше.
И вот, - неслыханное дело! - зам. декана лично вмешался в медицинское освидетельствование Никиты, чтобы помешать ему получить спасительный “академ”.
“Высоко же ты взлетел, голубок, если такие ястребы не гнушаются тем, чтобы ссадить тебя”, - изумлённо смотрел на Никиту главный врач поликлиники.
Между тем, сам Никита не придал исторического значения снятию Хрущева. Для него всё оставалось по-прежнему, и он верил, что его ксива” обеспечит ему “академ”, - в чём заверил его и глав. врач, посмотревший справку. Да и зам. декана не открывал забрала перед Никитой: он видел справку, понял, что она фальшивая, пытался уличить Никиту медицинскими вопросами, но тот был подкован и отвечал о своей мнимой болезни правильно. Тогда Александр Павлович просто отослал Никиту в поликлинику, и Никита по всем внешним данным решил, что его дело - в шляпе. Но он ошибался.
В тот день они столкнулись в коридоре студенческой поликлиники, у дверей кабинета главврача. Никита, имевший чутьё на судьбу, ни на мгновение не соблазнился мыслью о том, что их встреча случайна. Сердце сжалось, как говорят, недобрым предчувствием. Александр Павлович помедлил секунду, вскользь бросив на Никиту проницательный взгляд, и, сообразив, что игра его будет, наверное, открыта Никитой, всё же отворил дверь кабинета. “Это конец” - подумал Никита, и был прав. На следующий день глав. врач, разводя руками, объяснял Никите: “вы понимаете, я бы, конечно, дал вам отпуск, но приходил ваш зам. декана и категорически воспретил мне это. Что у вас с ним?” Никита не ответил и вышел вон.